1842-1847

Молодечество

    1842
 

      Свеаборг, старинная шведская крепость, когда-то грозная, разбросан на каменистых островах, защищая проход в Гельсингфорс - столицу Финляндии. Рейд его глубок и удобен, вход же узок и лежит между рядами сильных батарей. После чего слева расположена крепость со всеми портовыми крепостными постройками. Все они старые по типу и применены к жилью по необходимости дать приют флотской бригаде. Матросы размещались по-экипажно на блок-шифах, для того устроенных, и небольшая часть на островах. Торговля здесь самая убогая. Селёдка да табак - "Якорь" и "Незабудка", очень подлые. Тогда курили трубку. Булочная тоже не хороша, так что всё возили из Гельсингфорса. Офицеры размещались в флигелях или казематах, переделанных в жильё, длинных и нескончаемых. Ядро централизации был флигель "Глагол", выстроенный в виде буквы "Г". В нём происходили всякие офицерские безобразия и бесчинства. Пьянство было всеобщее. Пили, конечно, водку анисовую, а кто побогаче покупали иногда канки, флягу в три бутылки, мадеру и херес жгучего свойства не хуже Соболевского (Ярославского). Был здесь клуб офицерский в Густав-Сверже. В нём плясали. По два раза в месяц давались плохие концерты и гнусные по стряпне обеды. Собиралась туда публика всегда пехтурой, ибо на весь город была только одна губернаторская карета, развозившая и привозившая почётных дам. Остров невелик, но всё-таки сборы были часа два, а мы, грешные, во дни слякоти и дождя езжали в клуб на вестовых. Мы с братом жили в новом флигеле. Это здание было поудобнее, хотя тоже с сквозным коридором и сильным сквозняком.

    "Кому быть повешенным, тот не утонет" - говорит пословица. Так и со мною случилось. Любил я бегать на коньках. Вот только что затянуло рейд льдом гладким, как зеркало, как приходит ко мне мой товарищ и друг Эйлер и мичман фон-дер Рекке. Побежим в Гельсингфорс завтракать. Побежали. Ступили на лёд, тонкий и гибкий, он почти волной гнулся под ногами, а потому порешили не бежать рядом. Вдруг у меня ремень отстегнулся и стал попадать под конёк. Я остановился, исправил повреждение и только дал два-три бойких шага, чтобы догнать товарищей, - провалился под лёд. Вынырнул, начинаю пробовать выйти из полыньи, но лёд подламывается, и я чувствую, что начинаю тяжелеть. По счастью, товарищи оглянулись и, видя меня в проруби, подбежали. Эйлер догадался первый, ловко подкатил мне палку, за ним Рекке сделал тоже, и тогда, кладя её плашмя на лёд, я разрешил свою тяжесть на большую площадь и Бог помог мне выкарабкаться, и я опрометью покатился обратно в Свеаборг. Пути было минут на 12-15. Достигнув берега, обледенелый, сбросил пальто, которое встало стоймя на снег, отвязал коньки, тут же их бросил и побежал домой. Руки мои трескались, и текла кровь, за ушами то же было. Брат мой Николай Петрович встретил меня в ужасе, но, придя в себя от радости, что жив, ничего другого не нашёл лучше, как вкатить в меня 2 стакана рому. Скоро я охмелел, сделался весел и лёг спать. Спал до 7 часов вечера и проснулся как встрёпанный, а так как вечером в клубе танцевали, то взял потогонную ванну со всех вальсов, галопов и полек, что избавило меня от всяких осложнений получить горячку, тиф или что другое. С тех пор я бросил бегать на коньках, да и хорошо сделал.

    На Масленице устроили горы. Всё лучшее общество собралось кататься. В этом деле я тоже был мастак. Посадить почти на лету барыню на перед салазок и спуститься быстро, правя не руками, а ногами - составляло некий шик. Вот взял я поневоле толстую барыню, муж которой просил её прокатить. Как на грех, что-то подвернулось на самом сильном склоне горы и чебурыхнул я мою толстуху сперва на лёд, а потом в снег. Задний катальщик саней не удержал и въехал ей в ноги и тем помял достаточно. Но, конечно, ахов и охов не было конца. Капитан 2-го ранга Цыпит сказал адмиралу Балку, что я это сделал нарочно, и заместо веселья всю Масленицу я высидел на гауптвахте. Суд был, как видите, скорый и справедливый.

    Да вообще Свеаборг был какой-то отпетый порт. Рассказывали, что во времена Александра Благословенного было здесь такое воровство, что в делах портового архива находится показание одного смотрителя экипажеских магазинов, де столь множество крыс развелось в оных, и эти бестии даже съели медную пушку 8-ми дюймового калибра. Были также сказания и такие: раз крысы съели живьём часового с ружьём и амуницией, возвращаясь с водопоя. А что крыс бывало много и в наше время, то и я о том свидетельствую, ибо, стоя в карауле у Морских ворот, видел, как целая серая масса плотно двигалась из одной подворотни магазина в другую, но часовых не трогала.

    Кто живал в Свеаборге, тот непременно знал или слышал о "Золотой рыбке". Жил там подрядчик купчик Синебрюхов, и была у него, кто говорит, племянница, а кто - его побочная дочь. Но дело не в том, как она ему приходилась, а в том, что барышня была дивной красоты. Брюнетка с чудными чёрными глазами, таким носиком тонким, стройная, гибкая, словом - прелесть. А потому кто из молодёжи в неё не был влюблён! Делали предложения всякие лейтенанты и мичманы, но так как это была голь бездомная, хотя красивая и статная, купчина гонял всех влюблённых со двора. Но ведь не разом выдыхается любовь - надо на это время. А потому страдальцы ходили постоянно под её окна гулять и ловить чудный взгляд. А там, перед домом, стоял колодец, на окраину которого влюблённый упирался страдающим телом, и, когда кто-либо проходил мимо, он устремлял для приличия свой взор в тёмное глубокое отверстие. "Что вы там делаете, - спрашивал хоть бы начальник, - что вы там потеряли?" - "Я гляжу на золотую рыбку", - отвечал офицер. Предлог был нравственный, а потому дальнейший разговоров не было. Наконец, "Золотая рыбка" вышла замуж за командира фрегата Струкова. Тут она стала блестящей барыней, но Бог не дал ей счастья, вскоре Струков умер и вдова поселилась в Гельсингфорсе.

    Как-то раз у лейтенанта М.М. Филиппова была сходка, начали перебирать всё свеаборгское, и, когда речь дошла до "Золотой рыбки", то кто-то сказал: "Нет, теперь нашего брата она и видеть не хочет. Никого не принимает, и познакомиться с ней невозможно". - "А отчего же нельзя, пари держу, что можно". То же повторил и приятель мой Л.Л. Эйлер. "Но что бахвалитесь, - закричало всякое мичманьё и лейтенантство, - выгонит по шее дураков - и всё дело тут". Спор пошёл хуже и хуже. Ударили пари о трёх ханках мадеры, водки и портвейну. Надо было действовать. И порешили мы так - надели вицмундиры и в одно прекрасное воскресенье поплыли к мадам Струковой, шли бодро до звонка двери, подошли - оробели, стали совещаться. "А вот что, - говорю, - мы взойдём, и я скажу: "Позвольте вам рекомендовать моего приятеля Эйлера", а ты в свою очередь скажешь - "Представляю Боголюбова!". Нас впустили. Вышла барыня, не сконфузясь, мы повторили условную речь. Она мило расхохоталась. Ободрившись, тотчас же мы ей рассказали о нашем пари, не упоминая о его количестве и качестве, смех удвоился, после этого надо было вещественное доказательство, что она нас точно приняла и не выгнала. "А вот что, господа, я вижу, вы люди весёлые, завтра у меня соберётся несколько барышней, будут также знакомые из Свеаборга, а потому приходите пить чай и повеселиться". Всё это нам было очень на руку. На другой день мы очень приятно провели у неё время, и так как в Свеаборге наутро всё уже знается, что делалось обитателями, то пари было выиграно и распито в самом весёлом кружке.

    В том же Гельсингфорсе зимовал лет 7 тому назад 16-й экипаж, имея командиром Римского-Корсакова, впоследствии директора Морского кадетского корпуса. А корабль именовался "Коцбах", но так как в экипаже офицерство было почти сплошь пьяное, то и получил прозвище "Плавучего кабака". Ревизором на корабле был лейтенант Александр Семёнович Эсаулов, тоже не дурак выпить. Вот раз Римский-Корсаков посадил Эсаулова с собой в коляску, и едут они по Скатуден для осмотра работ по кораблю. Дело было осеннее. Проезжая городом, Корсаков, будучи знаком со всею аристократией города, кланяется графине Армфельд. Эсаулов сидит и не берётся за козырёк фуражки. Едет другая дама, тот же поклон Корсакова и неподвижность Эсаулова, едет ещё третья и четвёртая. Наконец, когда коляска наткнулась на пятую даму, Корсаков вознегодовал и, обращаясь к Эсаулову, спрашивает; "Кто это была первая барыня, которой я кланялся, как вашей знакомой?". Ответ был: "Просвирня, а вторая дьячиха, а третья жена шкипера, и всем им я отдаю вежливость, моим дамам вы покланялись". - "Ну, ступай долой из коляски и плетись за мной по грязи!" И выбросил нашего Александра Семёновича в поколенную лужу.

    Зима прошла, наступило время вооружения, работа в порту закипела, приятный запах смолы топлёной ласкал ноздри за неимением других, лучших ароматов. Я был назначен на 25-ти пушечный бриг "Усердие", а брат на корабль "Вола". Бригом командовал прекрасный, но строгий командир Василий Степанович Нелидов, моряк учёный, долго плававший при описи Белого моря, а теперь состоявший в отряде капитана 1-го ранга Михаила Францевича Рейнеке - главного начальника описи Балтийского моря и Финских шхер.

 

    В отряде была также шхуна "Метеор", капитан-лейтенант Сиденскер Карл Карлович ею командовал, много баркасов гребных и два ботика. Вся эта экспедиция выходила из Кронштадта, куда мы последовали после вооружения и выхода на рейд. Бриг "Усердие" было старое судно, тембированное после Наваринского боя, а потому в подводной его части оказывалась часто течь. Положили за неимением сухих доков бриг на борт, чтобы оголить киль, да как-то и оплошали. Он, сердечный, перевалил через центр тяжести и не хочет вставать. Да потёк боком, вода хлынула в трюм, и тогда он поневоле встал, да только и затонул! Обидно было Нелидову. Но поставили помпы, нагнали народу, экипаж целый, и в 30 часов откачали. Зато всех крыс выжили из трюма, а их было немало.

    Пошли в море рано, жутко было спать в каютах совсем сырых. Но ревматизмы тогда как-то не приставали. К нам на бриг сел Рейнеке, но мы его скоро спустили на берег в Борезунде, где он постоянно жил, а сами ходили в море и там занимались морским промером - делом крайне тупым и глупым, состоящим в том, что кидали в море лот через каждые пять минут левого хода. Промакав его таким образом недели три, возвращались к Рейнеке до острова. Тут было другое занятие - вычисления разные да промеры со шлюпки. Словом, казнили нас начальники серьёзными занятиями.

    Но были минуты и смеха. Шхуна "Метеор" и бриг "Охта" капитана Карякина, тоже мастера описного дела, стояли вместе. Под вечер частенько мы съезжали купаться, а потому шлюпки двух бригов и шхуны гребли бойко, перегоняя друг друга. На "Метеоре" служил тоже мой товарищ детства и дорогой приятель мичман из офицерского класса Дмитрий Захарович Головачёв, впоследствии флигель-адъютант и командир царской яхты "Держава"(8) и Гвардейского экипажа, звали его ещё в корпусе "Шавкой", потому что вечно лаялся и шутил. Кто его не знал только во флоте, как за балагура и за бравого офицера до конца жизни. Бывало, как только соберёмся в Кронштадт или Петербург, сейчас Шавка разденется нагишом и ну плясать, петь и выделывать разные фокусы. Вот едем мы купаться, завидели две шлюпки финки, гребли только бабы да девки. Поравнялись с ними, Головачёв уже стоял нагишом, бойко направил четвёрку борт о борт с бабьей лодкой, вскочил в неё, сделав страшный переполох, и бултых в воду вниз башкой! Бабы ахнули, но всё обошлось благополучно, и мы все стали бросаться купаться.

    Хотя пар уже везде в Европе был не новинкой, но у нас Меншиков его не любил. А потому средства съёмки были самые допотопные. То, что на паровом баркасе сделали бы в неделю, нам надо было на гребле, парусах вырабатывать в два месяца, и плавание этих утлых аргонавтов - лодок и баркасов - было горькое. Когда в глухую осень приходилось морем возвращаться в Кронштадт, гибли шлюпки, люди, но это всё было нипочём. А.С. Меншиков берёг казну, и после из экономии его была учреждена Эмирительная касса морского ведомства с фондом в 12 миллионов, а говорят, и в 14. И за то спасибо!

    Капитан Рейнеке был человек умный, но болезненный, желчный, всё страдал желудком и был ипохондр первой величины, фигляр, напускал на себя часто важный учёный вид глубокого мыслителя, говорил протяжно, заканчивая, что чувствует "тупость в голове и сухость в кишках". Брат мой жил с ним два лета, а также незабвенный мой товарищ Порфирий Алексеевич Зеленой. Тот даже квартировал у него, а потому изучил все уродства рейнековской жизни, сделал описание его жизни из часа в час. Рукопись эта была поистине замечательна, долго бродила между приятелями и потом исчезла. Говорят, что её приобрёл известный наш историограф морской Феодосии Фёдорович Веселаго и, будучи почитателем Михаила Францевича, укрыл у себя. Но не думаю, чтобы она погибла. Веселаго слишком даровитый судья памфлета, чтобы его уничтожить.

    Дело съёмки он вёл точно и педантически, но всё это не мешало ему надоедать нам до горечи. Человек он был невоспитанный, но любознательный, аккуратный, вёл журнал, сколько его сука Эда (по-фински - щука) носила ежегодно щенят, сколько жило и где дарилось и кому. Наблюдал он над дикими утками тоже, ловил их, пока были молоды, то есть в гнёздах. Самцу и самке надевал на лапки серебряные кольца и на другой год находил, что пара прилетала издалека опять на старое место и получала новое колечко. Были бестии с семью и восемью шевронами. Воспитывал тюленей, делая их домашними, как собак, Но не достигал результатов ревельского командира маяков - генерала от маяков Павла Мироновича Баранова, у которого они жили годами в пруду его сада, спали в его кабинете и возвращались обратно, будучи брошенными в море. Пришли к Баранову рыбаки и говорят: "Лов у нас плох, а это потому, что тюлень живёт на берегу у тебя, брось их, родимый, помоги горю". По опыту Баранов знал, что тюлени возвращаются издалека, а потому и уступил их просьбам, и тюленей выбросили за островом Нарган в залив. Через четыре дня они были дома. А дом Баранова был на Ревельском форштадте, куда тюлени приходили с моря пехтурой, скрываясь по канавкам города. Капитан мой В.С. Нелидов познакомил меня с адмиралом, и я сам видел, как, подойдя к пруду, старик хлопал в ладоши под водой, и вдруг умные рожи этих тварей выныривали, фыркая, выползали на берег и, ковыляя на своих плавательных перьях, брели за ним к дому, подымаясь скачками на лестницу.

    Кроме тюленей у Баранова была ещё тогда голубиная почта. Он раздавал своих птенцов-пансионеров маячным смотрителям, и когда бывала какая авария морская, то птицы приносили ему вести, и он делал свои распоряжения ответными голубями.

И.К. Айвазовский. Кронштадт. Форт

Моряк-художник

    1843
А.П. Боголюбов. Кронштадт, 58 kb
    Намакав лот, измерив глубины и прочее, экспедиция пришла в Кронштадт осенью 1842 года. Так что зиму 1843 года я провёл в этом городе. Тут только я опять сел за живопись, ибо в походе работал мало, зачерчивая кое-что в альбом.

    Живя в кругу всегда морском, флотском, конечно, главные мои способности я обращал на корабль, его оснастку, тип и вооружение. Но это не была сторона питания. Кузин требовал весёленьких пейзажиков или, как он называл, "панданчиков", то есть вещей парных. На одном холсте берег справа, на другом слева и так далее. Опять пошли в ход Николы Угодники и Николаи Павловичи, а в промежутках приходилось воровать в библиотеке флотской кое-что из прекрасного увража "Voyages a Roger Ie Duс de Jouonville"<Путешествия Рожера, князя Жуонвийского (франц.).> по Сирии, Египту и Алжиру.

    Жизнь шла кроме этого ни шатко ни валко, в разных потехах с товарищами. Центром был дом лейтенанта Ивана Ильича Зеленого - брата моих учителей. Это был опять образованный господин, трезвый, умный, нрава весёлого и острого. Тут же жил и брат его Нилушка Зеленой. Ему я много обязан, что попал в общество порядочных людей, хотя и у него занимались выпивкой, ибо братья были люди гостеприимные. Он очень любил меня и Эйлера и всегда снисходительно смотрел на наши шалости и ругал подчас безобидно за какую-нибудь из ряда выходящую глупость.

    Жил он на Галкиной улице в доме Сполохова. Наверху была вышка в том же доме, где поместился я, Эйлер и Звягин - все товарищи по Корпусу. Мебели, конечно, не было никакой, кроме убогих кроватей и чемоданов, а потому углём и мелом я разрисовал зал стульями, диванами и даже столом с фруктами, когда и хлеба-то в доме иногда не было. В горькую минуту заложил я шинель с бобром Алёшке-барышнику, ибо можно было ещё ходить в летней. Я её тоже изобразил как укоризну и воспоминание. Конечно, вся эта обстановка художественная возбуждала смех, тем более, что над мебелью красовались карикатурные портреты начальства, очень часто сменявшиеся новыми, а поэтому посетителей бывало много, что составляло уже мою репутацию как художника.

    К новому, 1843 году я снялся с мели, то есть мать помогла да "панданчиков" продал рублей на пятьдесят-шестьдесят, не брезгуя и Угодником Николаем, постоянно меня выручавшим.

    Пришла весна, вооружились снова и поплыли на те же места и шхеры с Михаилом Францевичем. Опять макали лот, брали углы и шли в Ревель. Дорвавшись до берега, мы встретились с товарищем мичманом Розенталем. Тот пригласил нас в их Дворянский клуб, где один помещик нашёл, что мы слишком резво с Эйлером играем на бильярде, ибо какой-то шар влетел ему в нос. Конечно, мы немца обругали. А тот был важный барон и пожаловался на нас командиру порта, маститому адмиралу графу Гейдену. Сей, увидев Нелидова, говорит: "А у вас молодые офицеры не дают себя в обиду, вчера оборвали моего знакомого NN в клубе, да он гадина, дрянь, и я очень этому рад". Тем не менее, строгий капитан поставил нас бессменно на сутки на вахту. Через два дня граф пригласил его обедать и разговор опять зашёл о нас. "Я, - говорит Василий Степанович, - их наказал, более буянить не будут". - "Напрасно, простите их да приходите с ними завтра пить чай".

    На другой день Нелидов привёл нас на дачу адмирала. Ласковый приём адмирала, а также почтенной графини и милой дочери Луизы Логиновны нас ободрил. С виду мы были ребята красивые, свежие, бойкие, да кроме того домашнее порядочное воспитание в нас отражалось, так что граф и семья его благодарили капитана, что такой случай дал средство нас узнать поближе. Долгом считаю сказать, что почтенные наши старики-адмиралы того времени носили на себе чудный отпечаток добродушия, чистоты, справедливости и гостеприимства. Кто знал И.Ф. Крузенштерна, Гейдена, братьев Лазаревых Михаила и Андрея Петровичей, А.А. Дурасова, Ф.Ф. Беллинсгаузена и многих других, тот подтвердит, что это были самые почтенные моряки, умные и честные. Такого закала был и В.С. Нелидов, и мы много обязаны ему, что в два года стали порядочными офицерами, что и составило нашу будущность. Но, к сожалению для нас, на следующий 1844 год его сделали командиром фрегата, а на его место поступил капитан-лейтенант Василий Аникеевич Дуванов. Человек добрый, но неумный, раболепный, слабый духом, хотя и опытный морской офицер.

    1844

    Окончив плавание, бриг вернулся на зимовье опять в Кронштадт. Опять пошла та же бесшабашная мичманская жизнь. Скоро наступило Рождество. Тут-то разгар весёлости был полный. Нанимались сани-одиночки чухонские, что ездили за полтину серебра в Питер по льду. Насядут туда испанцы, тирольцы, буряты, Луи XV, евреи, черти, Арлекины, Пьеро и цугом, саней пять, на огонёк. Где примут, а где обругают - за этим не гнались, где покормят и попоят, а где и просто пробалаганим. И так время шло изо дня в день.

    Николай Степанович Горковенко сделал маску петуха, лепил её целый месяц, надел раз и потом, убоявшись простуды, передал её мне. Это были пернатые латы из картона, так что ездить сидя в санях было невозможно, приходилось стоять на их полозьях и буравить ногами снег. Но здоровье было чугунное, глотка тоже крепкая, ибо всю дорогу приходилось орать по-петушиному, что я делал с большим талантом. Компания наша была следующая: братья Роман и Александр Баженовы, братья Алексей и Николай Горковенко, Александр Опочинин, Христофор Эрдели, Эйлер, Николай Савинский, барон Гейсмер, Панифидин, Слизень, Абалешевы братья. Последние трое были постарше нас и служили центром сходок.

    Мы никогда не были безнравственны, но дурили и шкодничали, как ребята, называли себя "ноги общества", потому что за башки наши нас ещё не признавали. Это стало дело будущего, но за плясунов и весёлых людей мы слыли в обществе и с честью поддерживали вечер или бал, куда нас необходимо приглашали, ежели хозяева хотели, чтобы у них было весело и оживлённо.

    В этот год я сделал альбом карикатур на всё наше кронштадтское общество, за что, конечно, нажил себе много врагов и друзей. Да кроме того, раз в клубе отплясал мазурку так бойко-карикатурно с одной барышней, что чуть не пострадал по службе. Спасибо начальнику штаба Николаю Александровичу Васильеву. Этот славный человек помирал со смеху и так как был сила дня, то и спас от арестов и других невзгод.

    Он сблизился со мной и, узнав, что я занимаюсь художествами, доставил мне случай через князя Меншикова, два года спустя, сделать "Зимний приезд Государя в Кронштадт с принцем Оранским". Я изобразил гавани Военную и Среднюю, обмерзшие корабли, выстроенные по стенке, около которых мчалась тройка, конечно, в снежной пыли, потому что лошадей рисовать совсем не умел. Тут пришлось мне встретиться в первый раз с итальянцем молодым, но хромым художником Премацци, впоследствии он прижился в России и сделался известным перспективным акварелистом, но пейзажи его были всегда грубы, ярки. Он сотворил ученика, сильно его эксплуатируя, из Преображенских офицеров, Михаила Яковлевича Виллие, который во всём превзошёл своего учителя и сделался лучшим нашим акварелистом. Но о Виллие скажу после, ибо я был весьма дружен с ним, как с очень образованным и прекрасной души человеком, умным и всегда весёлым. По этому случаю выразилась жидовско-итальянская натура Премацци, который, узнав в Питере, что я получил заказ, приехал в Кронштадт и как нарочно встретился со мной на гавани, где я работал в камер-обскуру корабли. Я побежал и сказал об этом Васильеву, а тот говорит: "Не заботьтесь, сделайте скорее, и мы ему нос утрём". Премацци, конечно, был гораздо меня опытнее в рисунке и технике пейзажа, но не знал кораблей. А потому я сделал мою работу на папье-пели (что было тогда в великой моде) в два тона на сером фоне. Государю понравилось, и мне дали перстень в 150 р., который я тотчас же спустил, конечно, ибо драгоценные камни никогда не любил. Поощрение это я счёл великим! И между товарищами и начальством начал слыть уже за важного художника. Корабли Премацци Государь забраковал, назвав коровами, что передал кн. Меншиков Васильеву.

    А ловкий был человек наш морской министр, я уже выше говорил, как он надувал царя на морских смотрах. То же выделывал он и на суше, когда Государь приезжал раз в зиму в Кронштадт, где ему представляли эпипаж, идущий в караул по городу и крепости, а после обвозили по батареям и местам вылощенным и вычищенным, тогда как рядом везде была мерзость и запустение. Ко дню этому, конечно, готовились целые месяцы, и из матросов комендант генерал-лейтенант делал важных солдат просто на диво. Но вот раз как-то Государь отложил свою поездку с среды на четверг. В рапорте значился 18-й экипаж, на четверг, конечно, нельзя было показать тот же, а следовало идти в караул экипажу 3-й дивизии. Долго не думали, доложили князю о затруднении и получили приказ перешить погоны на мундирах, обменять номера киверов, офицерам эполеты. В ночь всё обделали. И всё сошло как по маслу, царь благодарил. Дали полугодовое жалованье офицерам за муку 4-х месячную, а матросам по рублю.

Адъютант

    1845

    Тут жизнь моя изменилась, я поступил личным адъютантом к Александру Алексеевичу Дурасову, нашему дивизионеру, и сделался членом его семейства, ибо обязательно ходил к нему обедать каждый день. В это время матушка моя стала сильно хворать, и добрый адмирал с весны 1845 года отпустил меня в Петербург, где я и провёл всё лето в Новой Деревне, и 15 августа, в день Успения Пресвятой Богородицы, она скончалась. Брат мой был в экспедиции у Рейнеке около Нарвы и приехал уже после её погребения.

Портрет А.И. Боголюбова-офицера, 37 kb

    Всякий человек ценит и любит своих родителей, ежели они были до него хоть мало добры. Мать моя посвятила всю свою жизнь нам обоим, и я обожал её, да и теперь сознаюсь, что все сравнения мои и суждения о жизни постоянно оживляются её словами, ибо сдерживала она нас только своей кроткой речью, и когда скажет: "Нет, ты меня не любишь и не понимаешь", то слов этих было достаточно, чтобы пробудить во мне и брате самое душевное сознание, что мы её огорчили. Поистине она была достойная дочь Александра Николаевича Радищева, и ежели не воспитала нас по главе "Крестецкий помещик"<Глава называется "Крестьцы".> "Путешествия из Петербурга в Москву", то глава эта была прирождена ей отцом, дабы воспитать своих детей по системе её родителя, а потому рекомендую каждому, до кого дойдёт моё слово и кто любит детей своих, затрудняясь их воспитанием, обратиться к этому Радищевскому Евангелию! И будет спасён сам и дети его!

    Мать была очень красивая женщина, говорят, что я на неё не походил лицом, но душой. Ежели я к ней приблизился, то это была бы величайшая заслуга моей жизни, но не мне судить об этом, а тем, с которыми я жил, пусть они это выскажут, ежели найдут, что стою быть помянутым добрым словом.

    1846

    Теперь служба моя при адмирале давала звание флаг-офицера(9), так что поход 1846 года я уже совершил на 110 пушечном корабле "Император Александр I". Проплавали обычным образом, пришли на зимовку в Ревель. Адмирал поселился на Нарвском форштадте. Следовательно, и я нанял вышку поблизости. Здесь жизнь была другого сорта и товарищество изменилось против кронштадтского. Дурасова все уважали, начиная со старика графа Гейдена, а потому опять дом его был центром общественной жизни.

    К Рождеству я уже имел много знакомых между баронами, графами и дворянами города Ревеля. Весь город давал балы и вечера, весьма аристократические. Попал я туда через г-жу Кнорринг, женщину, занимавшуюся художеством, с которой я очень сошёлся, и начал работать очень усердно. Писал зимы с натуры, рисовал Ревель с его старыми башнями, даже написал два портрета. Сходство я всегда схватывал, что показывает моя способность делать карикатуры, которых сделал массу в жизни. Вообще зимовка в Ревеле меня вдохновила так, что, будучи уже в Академии художеств, я нарочно сюда приехал, чтобы писать виды его на программу Первой золотой медали. В сентябре было здесь крупное событие. Это похороны нашего славного первого кругосветного мореплавателя, директора Морского корпуса адмирала Ивана Фёдоровича Крузенштерна. Умер он в своей мызе Ассе. Печальная церемония началась на Петровском форштадте и шла в Вышгородскую лютеранскую церковь, где он и погребён. Его встретили все три экипажа зимующих здесь кораблей. Войском командовал мой дивизионер А.А. Дурасов.

    Кирка эта - Пантеон остзейского края, ибо там хоронятся именитые дворяне. Алая кирка с высоким шпилем в нижнем городе не такая древняя. В ней в наше время валялся высохший труп бедного герцога Де Крома в парике и камзоле времён Луи XV. Кто только не издевался над ним! Лежал он в склепе без оконных стёкол, и когда его мочил дождь, ктитор церкви ставил труп к окну дыбом просушиться. Лежал он, говорят, без дна и покрышки за долги. В силу закона лишался он погребения, пока его родня не уплатит. Теперь это пугало убрано, слава Богу, хотя законы русские ещё не введены сполна.

    Такие уродства долго ещё жили в других городах Курляндии. Например, в Риге читались годов 30 или 25 тому назад с балкона ратуши положения городские и между прочим о том, что прислугу возбраняется кормить более трёх раз в неделю рыбой-лососиной. Тогда как уже давным-давно она стала так дорога, что и бюргер и помещик-дворянин не ел её и раза в месяц из экономии. То ли дело немцы! Взяли Эльзас и Лотарингию - и в месяц все улицы уже были написаны по-немецки, и официально язык стал тот же. Хочешь достать что-либо, так будь немцем волею или неволею. А мы, грешные, вот уже более 250 лет ходим около этого народа, надев перчатки. Грех сказать про остзейское дворянство, что они не послужили России верою и правдою. Много они дали нам славных деятелей, героев и имён почётных, а потому отчего им не выдумать нарочно почётных привилегий. Но холоп этих рыцарей - расплодившийся бюргер их обворовывал, сделался теперь силою края и хочет быть берлинцем пуще дворянства, сочувствуя Бисмарку и даже жалуясь ему на наше правительство. Вот это-то хамское уродливое племя надо было бы совсем сравнять с честным чухонцем, которого они эксплуатируют. Но у нас всегда были полумеры везде и во всём.

    Вот что рассказали про И.Ф. Крузенштерна. Когда Крузенштерн был волонтёром в английском флоте, какой-то юный англичанин задел сильно самолюбие русского офицера в людной сходке, почему Крузенштерн вызвал его на дуэль. "Джон Буль" ответил ему, что дуэль не в привычках джентльмена. "Ну, а как же мне смыть нанесённую обиду, ежели вы не хотите извиниться? Вы трус!" - "Требуйте что-либо другое, и я готов доказать, что нет". Крузенштерн выдумал следующее. Положено было достать две гранаты, начинённые порохом, приложить к ним станины и дать каждому из обиженных по фитилю, чтобы они их зажгли и не бежали от них, но шли медленно, считая шаги по секундомеру. Такая дуэль состоялась. Крузенштерн бодро подошёл к своей гранате, выбранной полюбовно, зажёг её, и на пятнадцатом шагу последовал взрыв совершенно благополучно. Англичанин, не дойдя до своей шагов пять, побежал обратно и был за то сильно избит боксёрами-секундантами, а Ивана Фёдоровича понесли с триумфом в таверну, где все ожидали конца поединка.

    Оканчивая зимовку в Ревеле, я заготовил порядочный склад всяких картин, которыми убрал свою каюту и товарищей, но так как мы помещались на кубрике, где света Божьего не было, а только одна сырость, то к приезду в Петербург некоторые сильно почернели. По выходе в море раз в кают-компании во время штиля офицерство наше развеселилось, и я начал лаять собакой, изображая сердитую и, наконец, вой, когда её бьют. Адмирал, каюта которого была над нами, в это время сидел у окна и, услышав лай пса, позвал камердинера Стёпу и спросил его: "Да разве на корабле есть собаки и у кого?". - "Да это наш адъютант потешается, Ваше превосходительство, он и петухом очень хорошо поёт, уткой крякает и осла представляет". - "А-а, не знал, ну пусть его тешится". Когда я пришёл к вечернему чаю, добрейший Александр Алексеевич говорит мне: "Знаете, вы так хорошо залаяли, что я просто удивился. Не знал за вами этого нового художества, да и отчего же вы прежде не лаяли и не веселились?" - "На кубрике, у мичманов, это я давно слышал. Ваше превосходительство, - заявил капитан Струков, - но здесь господин Боголюбов забылся, и, надеюсь, этого больше не будет". Таким образом, я съел гриб очень горький.

    1847

    Возвратясь снова в Кронштадт на зимовку, жизнь пошла со старыми приятелями опять приятно и весело. Но вот случилась и невзгода. Наша командирша м-м Беллинсгаузен, не знаю почему, нашла во мне большую перемену в обращении с её дочерьми и племянницей, хотя я весьма был сдержан вообще, и не стала меня принимать у себя в доме на вечера. За ней последовали и подчинённые, так что я очутился в опале. Кроме меня остракизмом наказали ещё пятерых из нашей удалой компании, так что мы ещё более сблизились и зажили ещё веселее в своём кругу. Доискаться причины невзгоды было не трудно. Я надоел всем карикатурами и передразниваниями. Горковенко и Опочинин писали мадригалы всякие, Баженов Саша сплетничал много и прочее. Оно и точно. Вот некоторые стишки доморощенных поэтов.

    Про командира транспорта "Пинега" Сарычева сложилась следующая песнь, которая жила долго на баке в часы досуга:

    А как шёл транспорт "Пинега"

    В виду Сойкиной горы...

    Паруса белее снега

    Аль берёзовой коры!

    На Кудрявого, капитана 2-го ранга, тоже командира транспорта, сложили:

    Там, где с почестью и славой

    Дрался храбро Повольской,

    Ныне транспортом Кудрявый

    Ходит с салом и пенькой.

    У адмирала Беллинсгаузена был личный адъютант Нил Вараксин, длинный, как брамстеньга, и неумный. Его сделали командиром дрянной адмиральской яхты "Павлин" - сейчас же явилось четверостишие:

    Кронштадт наш чудо произвёл,

    Какого не было в помине.

    Уж ныне по морю осёл

    Преважно ездит на "Павлине".

    Прошлым летом главному командиру, имевшему дачное помещение в кронштадтском Летнем саду, пришла фантазия выстроить беседку для отдыха и дать ей форму корабельного юта. И вот новая поэзия А.С. Горковенко:

    В конце большой аллеи

    Поставлен корабельный ют,

    То пресловутого Фаддея

    Именитая затея -

    Дать от дождя гуляющим приют.

    Коснулись и барынь. Госпожа Александровская, хорошенькая блондинка, жена командира форштадта, уехала на зимовку в Ревель. А.С. Горковенко где-то сказал экспромт:

    Молодцу ли, красной деве ль,

    Всем приятно ехать в Ревель(10).

    Засудили и за это. Были ещё и другие поэзии, но уж очень пошлые, а потому и не надо их. Конечно, всё это вместе взятое не говорило в нашу пользу, и многие гнев Беллинсгаузенши считали справедливым. Всё это было незлобно, но, право, только шутливо.

    Когда узнала о случившемся моя адмиральша, Марфа Максимовна, то даже очень обрадовалась и стала утешать, чтобы я не печалился, ибо что можно ждать от "гувернантки". А оно и правда, что командирша была мужем своим взыскана из этой среды, почему и якшалась постоянно с французскими воспитательницами, как, например, с м-м Князевой, тоже прежде гувернанткой, и Резниковой. Ареопаг этот решил, что мы, точно, люди неблаговоспитанные, сорванцы и нахалы. Но зато Анна Максимовна Лазарева, родная сестра моей адмиральши, тоже стала очень нам благоволить, и многие другие высокопоставленные дамы, состоявшие в оппозиции с главной командиршей.

    Некоторые барышни на балах, где была м-м Беллингсгаузен, с нами не хотели танцевать, желая угодить ей. Но мы всё-таки веселились другим образом, хотя и не очень похвально по положению и возрасту. После балов в клубе обыкновенно большой гурьбой, прилично поужинав, конечно, в долг на книжку, отправлялись рундом по домам терпимости и просто бардакам. Тогда лучшее заведение было под патронатом весьма почтенной, опытной дамы Марии Арефьевны. Все эти заведения почему-то помещались в Песочной улице, около Бастионного вала, в местах более отдалённых. Туда входили мы как старые знакомые, люди хорошего поведения и общества, с девицами обходились вежливо, а потому пользовались добрыми кредитами хозяйки и её семьи. Титулованным её любовником был лейтенант Водский - рыжий детина, который и следил за порядком дома, и кто ежели забуянит очень, то просто выбрасывал в окно, ибо дом был одноэтажный. По обыкновению, протанцевав несколько полек, галопов и вальсов, все ехали далее, в соседнее заведение и таким образом обходили два или три. Иногда делали и такого рода проделки: заберём гладильную доску в чулане, кадку, утюги и спешим в другой дом терпимости, а из этого перетащим корыто, самовар, посуду в третий. Но к этому скоро обывательницы привыкли, и товар разменивался без неудовольствия, а только говорили нам после: "Экие вы шутники, господа!". Раз как-то Эрдели занёс кота, но тот сам вернулся. В этих заведениях часто мичмана декламировали то Державина, то Пушкина и Лермонтова. Я тут же выучился от одного офицера крепостной артиллерии представлять полководца в гробу, что проделывал после с товарищами с большим успехом. Это было подражание тому, что выделывали куклы у шарманщиков 40-х годов. Наполеон лежал на смертном одре, окружённый маршалами, супругой и сыном. Маршалы ворочались, простирая руки, некоторые плакали. Словом, это была живая картина, и все пели при этом марш, подражая трубам разных величин.

    Раз как-то первая дивизия уж очень набуянила у Марьи Федотовны, так что была принесена жалоба полицмейстеру. Тот пошёл сообщить её дивизионеру адмиралу Андрею Петровичу Лазареву. Выслушав донесение, адмирал сказал: "И только-то, никого не побили офицеры?". - "Нет, вашество". - "Ну, так это ничего, я им скажу, чтобы не шалили более и посмирнее себя вели, а наказывать тут нечего. Вот брат мой, Михаил Петрович, так тот перед кругосветным плаванием очень нашалил. Призвал команду с шлюпа своего да и велел все рамы выставить зимой в бардаке да окна с петель снять и ставни даже и всё это сложить на дворе, а за что! Хотите знать? За то, что его клопы там заели да блохи. Он этих бестий страх как не любил". Полицмейстер почтительно удалился, а офицерам в вечернем приказе было рекомендовано вести себя везде прилично. Таковы были наши почтенные старики-начальники, дай им Бог царство небесное. Сами были молоды и нас понимали. И помню, какое впечатление произвела эта история на молодёжь, которая, к чести сказать, имела благодаря старым традициям хороший закал. Какие у нас ни были начальники, но мы их всё-таки уважали. Суждение, что всё старое глупо и тупо, для нас не было законом. Конечно, будучи более развиты чтением и воспитанием, мы ясно видели, что эти люди не мы, но явного презрения, как вижу нынче во флоте, и зависти друг к другу в нас не было, ибо жил корпусный закон товарищества, который, к несчастью, ушёл с новыми преобразованиями, что всех удивляет как в армии, так и во флоте.

    "Э... да это князь Щербатов(11) и Александр Радищев", - скажут читатели Герцена. Нет. Глупо отвергать новое хорошее, но нельзя отрицать на службе строгую дисциплину и воинский традиционный дух, как и во флоте, где сколько было героев, и все из того же Морского кадетского корпуса и корпусов вообще. А либеральные гимназии что дали? И скажем спасибо великое Государю императору Александру Александровичу, что он снова воскресил наш рассадник, преобразовав в Корпус(12).

    Говорят, ныне пьют меньше во флоте. Это правда, что очень похвально. Но в наше время мы пили горькую и, к сожалению, было между нами какое-то молодечество в пьянстве. Не легенда, а истина, что лейтенант Владимир Ильич Мицкевич выпил гитару водки. Это что за мера, вы скажете? А вот какая. Сидели раз в Новом флигеле у Савицкого, тут же жил певец-гитарист Гогликов. Он был в этот день в карауле, но инструмент его ходил из рук в руки. Пили споро и дошли до пари о том, кто сколько может выпить в течение суток. Говорили о полуштофе, штофе, о двух - всё было мало. Взоры обратились на лежащую на столе гитару. Её приняли за меру, и решено было, что Мицкевич её выпьет в течение суток. Долго не думали, послали за водкой - и точно, к утру гитара была уже суха, а Мицкевич только завалился спать на целые сутки. Это был прекрасный человек, грубоватый, правда, но хороший служака, добрый. Родине после он служил в Американской компании долго, командовал в Тихом океане клипером, который сгорел. Умер он в Москве, служа в Городской управе в чине контролёра. Конечно, о питье впоследствии и помину не было, но оно его сгубило.

    Рассадником пьянства был 16-й экипаж Шихманова, где я служил прежде. Командир наш отыгрывал гуманного! А потому самых горьких пьяниц, как лейтенанты Карпов, Разводов, Есаулов и мичман Шульгин (разжалованный в матросы за пьянство и буйство и после дослужившийся опять до первого чина), он брал к себе, говоря начальству: "У меня всё будет хорошо" - и тем губил этих господ, которые постоянно лежали в белой горячке, вследствие чего Иван Николаевич Карпов сгорел. Разводов покончил после ударом, а Шульгин повесился. Пили везде ровно и этого не замечали.

    Натура моя была крепчайшая, я только бледнел, но ум пропил - много что раза три в жизни. Раз, возвращаясь зимой ночью с какой-то попойки, я был в хмелю. На парах начал буянить с братом и Эйлером, отстал от них. Вижу, тянется передо мной вереница говночистов. В пьяной башке мелькнула мысль, что они близко проедут около моего дома, я присел на полозья одного из ящиков и, несмотря на ароматы, сейчас же заснул. И каково было удивление, когда меня разбудили ночные деятели уже далеко за городом на кронштадтской косе, куда это добро сваливалось. Хмель прошёл разом, и я побрёл домой, проклиная судьбу, и притащился к себе, когда уже светало. Чёрт меня дернул нарисовать себя в этом плачевном виде, и тогда молва сделалась всеобщею, несмотря на то, что я показывал карикатуру только приятелям.

    Познакомился с Виктором Андреевичем Ивановым - офицером в штабе командира Кронштадтского порта, человеком умным, производившим секретные работы по засыпке булыгой северного фарватера. От него я получил план кронштадтского наводнения 1824 года с показаниями кораблей, как их раскидало по стенке гавани. Благодаря ему, видевшему наводнение, и капитану Нелидову я мог воскресить событие весьма верно. Адмирал Дурасов помнил тоже этот эпизод, а потому, ежели я написал картину, не удовлетворявшую условиям живописи и техники, то корабли были верны и пейзаж тоже.

    Картину тот же благодетель Васильев взялся представить князю Меншикову, а сей - Государю Николаю Павловичу, который весьма ею заинтересовался, взял её и велел меня наградить перстнем. Но каким! С рубином в 1500 рублей. Такой награды я не чаял никогда, тем более, что маклак Кузин всё меня держал на "панданчиках" по десяти целковых и никогда не возвышал цены.

    Так прошло два года, наступила холера 1846-1847 годов. Скучная была жизнь в этой нездоровой крепости, народ мёр сильно, адмирал Дурасов храбро ходил по экипажам и больницам, водил меня за собою. Раз я ехал с ним на катере в Фаниенбаум, на пути гребец почувствовал себя дурно. Приехав в Ковш, адмирал вышел и тотчас же велел мне отвезти больного обратно в Кроткую Госпиталь. По пути больного тёрли щётками, но с ним была сильная сухая холера, и, когда его понесли на носилках ребята, он скончался. Впечатление было неприятное, но что делать, от судьбы не убежишь, а потому я продолжал жить в Кронштадте и работать кистью.

 

К 1824-1841 гг. "Записки моряка-художника" К 1848-1852 гг.