1883

    Приехав в Петербург, я встретил Великого Князя в Гатчине, куда был приглашён на завтрак к Государю императору. Он стоял около Его Величества, а за ним виднелись все многочисленные приглашённые лица. Государь, как и всегда, с улыбкой подал мне руку: "А, очень рад вас видеть. Вы прямо из Парижа, Алексей Петрович?". - "Точно так. Ваше Величество". - "Верно, в Саратов пробираетесь? Я поговорю с вами о вашем музее". Великий Князь тоже подал мне руку и, обратясь к Его Величеству, сказал: "Боголюбов меня баловал в Париже, благодаря ему я теперь знаком со всеми художниками и музеями. Великое тебе спасибо, любезный!". Я поклонился и, отретировавшись, вмешался в толпу многих знакомых мне личностей. За завтраком пришлось сидеть около одного высокопоставленного господина, который с видимым участием и, как бы желая мне добра, тихо сказал: "Удивляюсь вам, г-н профессор, вы, который так близко знает Государя, по-видимому, очень близки к Великому Князю, ибо тот во всеуслышание сказал Его Величеству, что вы его постоянно руководили в Париже. Смотрите, чтоб вам эти отношения не повредили, ибо вы знаете нынешнее положение Константина Николаевича и нашего Государя". Я дерзко посмотрел на моего соседа и сказал ему: "Мало же вы знакомы с доблестью души нашего царя, а я убеждён, что ежели бы Его Величество знали, что дозволяю себе подобные опасения к его дяде, так он бы выгнал меня из дворца за то, что я избегаю бывшего моего начальника, который всегда был ко мне расположен. А главное, как я смею входить в его разлады с его августейшим дядей". Откровенно скажу, что день мой был попорчен подобными разговорами. Но нет худа без добра. После этого события высокопоставленный господин перестал мне кланяться, чем я был очень доволен.

Портрет А.П. Боголюбова, 25 kb

"Ну и с Богом, начинайте дело"

    Двор вскоре переехал в Петергоф, где я и имел счастье представить мою картину "Атака лейтенанта Скрыдлова", после чего снова завтракал у Его Величества и имел разговор о Радищевском музее. Бывшему тогда министру внутренних дел гр. Игнатьеву представил план Радищевского музея и будущей школы, исполненный профессором Штромом и Мессмахером. Новое здание очень понравилось царю, он его подробно рассмотрел и сказал: "Ну и с Богом, начинайте дело".

    Итак, заветная мечта моя осуществилась. Благодаря вниманию монарха, я делался основателем первого провинциального музея, увековечивая память моего именитого деда А.Н. Радищева.

    Вскоре, когда решение и план были доставлены в Саратовскую думу, то она единогласно почтила меня званием Почётного гражданина города.

 

    Возвращаясь из Москвы, я пошёл к Его Величеству откланяться, отъезжая в Париж. Государь император имел всегда обыкновение после завтрака, куря сигару, садиться в амбразуру окна гостиной Петергофского коттеджа, и тут я мог свободно ему говорить о художестве, о заказах картин, о их присылке из-за границы, сообщал о том, что делается нового в художестве Франции и пр. и пр. Его Величество сам вдруг сказал мне: "А ваши товарищи-передвижники всё перекочёвывают из одного городского зала в другой с тех пор, как Исеев их выжил из Академии. А потому я часто и серьёзно думаю о необходимости создания в Петербурге музея русского искусства. Москва имеет, положим, частную, но прекрасную галерею Третьякова, которую, я слышал, он завещает городу. А у нас ничего нет. Вы знаете, что я строю в Копенгагене православную церковь по проекту архитектора Гримма. У вас будет в Париже барон Моренгейм, датский посол, он поговорит с вами о росписи её стен и иконостаса. Так вы выберите из ваших товарищей художника, который бы это исполнил. Я люблю и хочу здесь светлую живопись, ибо будущий храм очень хорош по освещению".

А.П, Боголюбов. Москва - 43 kb

    Но вот наступили дни коронования нашего Государя и Царицы(121). Я видел Государя перед самым его отъездом из Петербурга в Москву, ибо представлял ему свои картины, причём Его Величество, приказав мне написать иллюминацию Москвы, сказал: "Вы всё смотрите Москву с одной точки, а побывайте не на Воробьёвых горах, а у Драгомиловского моста. Да заходите ко мне в Москве. Я буду жить покойно в Нескучном, там поговорим о всём, что вам нужно мне сказать".

    В Москве я пришёл завтракать к Их Величеству и тут сказал Государю, что еду в Саратов посмотреть, как строится мой Радищевский музей(122). Причём Его Величество ещё раз упомянул о Петербургском национальном музее, сказав: "А ваш проект взять здание государственных имуществ хорош, но помещение мало, там почти нет двора, хотя в пожарном отношении он вполне подходит". Итак, мысль моя не осуществилась, но за неё я был сильно обруган министром Островским за то, что простой маляр дозволял себе выставить его из тёплого помещения ради какого-то искусства.

А.П. Боголюбов. Москва. Андреевская слобода - 52 kb

    Имея радужный билет, я пользовался свободным входом на все празднества коронации, но только очень умеренно, ибо вся эта толчея мне была не по силам, да и не по характеру. Но всё же я несколько раз видел Государя. На второй день он сказал мне: "А когда я окончу приём, так подождите меня, я с вами пойду в столовую". Взойдя в этот блестящий золотом и серебром терем. Его Величество с любовью осмотрелся - кубки, блюда, сулеи и другие древности. Тут я снова увидел, как он любил старину и как тонко её понимал.

    Немецкая старая работа не составляла его благорасположения, но древние русские ковши и всякая утварь им очень высоко ценилась. По осмотре он сказал: "Надо было бы, чтоб кто-нибудь описал общий вид этих прелестей. Погрудно взять точку, ибо сводчатые колонны закрывают многое". Кажется, художник И.Н. Крамской сделал ему акварель, но я её никогда не видел.

    В коронационные дни совершилось освящение столь долго строившегося храма Спаса, перемещённого после неудачной планировки с Воробьёвых гор на берег р. Москвы. Строил его профессор архитектуры Константин Андреевич Тон и дал прекрасный памятник своего зодчества первопрестольному городу. Общий вид его напоминает его многие проекты этого рода, но красота обвода купола, конечно, всегда останется красивейшею линиею русского зодчества. Надо также отдать ему справедливость, что храм светел, просторен и великолепен по своему убранству и строительным материалам. Поручусь, пожалуй, и за прочность стен и постройки вообще, но не за живопись стенную, о которой говорил выше, ибо она уже теперь трескается от дурной подготовки стены. Всё это хорошее не мешало ему быть капитальным вором, так как он раздавал художникам работы за условную цену, далеко не настоящую. Но он умер, и его место занял его ученик, ректор Академии художеств Резанов, которому, конечно, уже осталось мало для наживы, а потому живопись опять подверглась гнусному террору. Самым капитальным произведением живописи я считаю купол храма, законченный или, лучше сказать, заново написанный известным нашим художником И.Н. Крамским.

    После коронации я поехал с братом моим в Саратов. Сильно билось моё сердце, когда я подошёл к возникающему зданию. Цоколь и подвалы уже обрисовывались вполне, и я с радостью увидел, что мысль моя растёт не по дням, а по часам. И что. Бог даст, здесь явится здание, первое в России по мысли и по прикладному художеству. Радостно встретили меня представители города. Пригласили на обед в вокзале, что над рекою Волгой, а при входе ввели меня под звуки Морского марша, с криками "Ура". Такой чести я и не ожидал. Тосты сменялись тостами, и тут я увидел, что общая наша затея основать Музей принята городом с гордостью.

    Делать нам здесь было нечего, а потому мы поехали в губернию в Кузнецкий уезд, где жила моя тётка Радищева, жена моего покойного дяди Афанасия Александровича. Когда-то я бывал в этих поместьях, но они погорели и были заново отстроены ещё при жизни дяди. Везде царила незнакомая мне патриархальность. 15 слуг при доме, 2 повара, 2 садовника, 2 кучера, скотник, скотница, портной, 2 подсадовника, 2 лакея комнатных и 3 горничных. Всё это жило для одной тётушки, питалось и плодилось. Дом был громадный, со службами. Амбары и конюшни, 12 лошадей в стойлах. Дядя был старый кавалерист и лошадей любил. Заглянув в каретный сарай, я увидел там допотопный высокий дормез, в котором разъезжал дядя, будучи губернатором 3-х губерний. Были долгуши-сани шестиместные, коляски, дрожки, сбруя. Но без хозяина всё это старьё как-то грустно и мертво.

    Большой сад был позапущен. Яблони рдели фруктами. Малина, земляника и клубника висели в изобилии. Всякая птица, свиньи, бараны и индюшки бродили по двору, пробираясь в конопляник, а иногда и на молотилку - сооружение допотопное, которое вращало 10 лошадей. При тётке проживала её крестница, дочь её покойной горничной, из которой старики сделали ни паву, ни ворону. Вся дворня была её родня, а потому смотрели на неё завистливо. Когда девка подросла, то тётка приискала ей мужа, мелкого помещика по соседству, дворянина Татаринова, и их повенчали. Но через два года парень запил, начал бить жену, приданое её прокутил (15 тыс. рублей) и под конец завёл любовницу и жену выгнал, которую мы и застали при старой своей барыне.

    Тётка наша Камилла Ивановна была очень нам рада, с дядей они прожили чуть не 50 лет счастливо. Несмотря на то, что она была католичка, всегда ходила в нашу церковь и часто служила панихиды на могиле своего друга и мужа.

    Речь она повела такую: "Положим, что дядя ваш мне всё оставил, но вы всё-таки его прямые наследники, а потому пишите сами духовное моё завещание, ибо я хочу, чтоб после вас здесь была школа для девочек и мальчиков и называлась Радищевской, а земля пусть даёт вам доходы на жизнь и потом идёт в земство для воспитания юношества. Брат и я были этим очень тронуты, и Николай Петрович составил духовную, которая нам и была вручена после её смерти. Имение это было отпрыском громадного Радищевского владения в 7 тысяч душ крестьян и называлось село Аблязово. Здесь стояла древняя церковь времён Елизаветы Петровны, а рядом был радищевский дом, соединённый крытым ходом с церковью, в которой был иконостас Луи XV, такой работы, что я ахнул, когда туда взошёл. Но что стало с домом, где жил мой дед А.Н. Радищев! Половицы его были разобраны, крыша дырявилась, и старинные древние кирпичи валялись на громадном дворе. Теперь тут жила племянница деда, тоже Радищева, но по беспутности совсем прогоревшая. Когда мы её повидали, то просили, ежели будет продаваться этот святой для нас клок земли, чтоб нам его отдали. Но, не знаю почему, она его передала своему кузену, который продал кулаку из Пензы. Дядя, пока был жив, поддерживал сельского священника, принимал его к себе и беседовал, но старик поп помер, а молодой, его зять, и попадья оказались какими-то дурнями, всего чуждающимися.

    Гуляя по двору, я заметил, что на чердаке живёт несметное количество голубей, а потому сказал повару, чтоб он их наловил и сделал паштет. Но ужас! Я и брат его только и ели, хотя он был очень вкусен, но остальное бросили псам, ибо все считали святотатством есть эту святую птицу. Так что по деревне я прослыл еретиком.

    Прожив здесь недели 2, я вернулся в Петербург, где был приглашён Государем сопровождать его по смотру, который он делал на Кронштадтском рейде. Тут я насмотрелся на очень интересные вещи, а именно: на подводные мины, которые при взрыве вздымали столбы воды выше корветского вооружения, что я набросал сейчас же акварелью в альбом и впоследствии представил Его Величеству. После смотра на яхте "Держава" давался обед, куда были приглашены командиры судов и масса офицеров. Надо было видеть, как царственный хозяин любезно принимал своих гостей. Почти со всеми он говорил, шутил. Со всеми чувствовал себя, как в родной семье. Так что мне вспоминалось, как он был мил с офицерами в Севастополе, где был открытый стол для всех и кто хотел приходил без приглашения. Теперь он царь, думал я, но душа у него всё такая же любезная и внимательная.

Тургенев и Виардо

    В художественном клубе нашем бывали вечера, украшением которых на этот раз были Иван Сергеевич Тургенев, А.Г. Рубинштейн, мадам Виардо и молодая певица Литвинова, она же Литвин в театральном мире. Здесь в последний раз мы слушали чудное чтение Ивана Сергеевича. Затем Полина Виардо скорее сказала, чем спела, французские два романса. Эта великая "артистка, конечно, утратила свой первобытный голос, но всё-таки пела разговорно с таким знанием и вкусом, что все мы были в восторге.

    Дивный виртуоз наш Рубинштейн сыграл Шопена и "Героику" Бетховена и аккомпанировал г-же Литвин русские романсы, исполненные молодой артисткой.

    Такого вечера по общей гармонии мы никогда более не видели в нашем Обществе(123).

    К великому нашему сожалению, мы скоро узнали, что И.С. Тургенев болен и что ему надо сделать операции. На ту пору приехал сюда известный наш врач Бёлоголовый(124), он присутствовал при операцию, которую сделал известный хирург Сегон, сказав, что нарост, срезанный им, доброкачественный, что больной скоро оправится. Сказанное было верно. На третий день операции я был у Ивана Сергеевича. А через десять дней он уже был на ногах. Но другую речь вёл наш сибиряк Бёлоголовый: "Это скорое заживление раны нехорошо, нарост был раковидный, и, к сожалению, он скоро себя покажет в другом виде, так что господа французы напрасно себе воздают хвалу". И точно, болезнь приняла скоро другой вид и оказалась в позвоночном хребте.

    Одновременно с Иваном Сергеевичем стал хилеть его почтенный друг Виардо, ему было уже лет за 75. Жизнь в рю Дуэ была тяжка для Тургенева, и вскоре он решил переехать на дачу в Буживаль, где имел совместно с парком и домом Виардо свою виллу. Когда Тургенев оставлял своё жильё, его сносили с лестницы, а во втором этаже к двери подкатили на кресле умирающего Виардо. Друзья молча пожали друг другу руки и, сказав "au revoir"<"До свидания" (франц.).>, расстались навеки, ибо через две недели Виардо не стало(125).

    Вся эта семья по принципам была вполне атеистическая и свободомыслящая, не принадлежала ни к какой религии, а потому похороны его были свободны от всякой обрядности.

    Зная Виардо, я по-своему составил о нём высокое мнение. Первое - как знатока музыки и знатока людей, ибо он из простой цыганки создал Полину Виардо великой артисткой и дал ей всестороннее образование, которым она блистала до конца дней своих, будучи композитором и великой музыкантшей и укрепительницей талантов. Говорили про неё, что она жадна и обдирает своих учениц. Это правда, но только богатых. А бедных она учила массу, давала деньги на жизнь и пристраивала на сцены, имея громадные связи со всеми импрессарио и артистами. Назову здесь нашу Ильинскую, эту милую девушку, которую она вывела, но, честно говоря, голос её никогда не был для театра, а только концертный. А сколько было других её учениц, которые получили службу через неё.

    Друг Тургенева, П.В. Анненков, беседуя со мной, раз высказал ещё некоторые истины о своём приятеле, которые, я думаю, никак не занесены на бумагу, а потому тоже прольют свет и усугубят оригинальность отношений Полины Виардо и Ивана Тургенева.

    С юных лет, когда впервые Иван Сергеевич увлёкся Полиной Виардо, два года протекли, что она почти смеялась над его страстью. Но высокий ум и талант Тургенева восторжествовали над гениальною артисткою. Муж м-м Виардо по высокой своей честности нашёл, что он не вправе мешать сочетанию столь высоких чувств, и меж ними состоялся пакт. У Виардо была дочь от Полины - Ритта. Полине разведение оказалось не пригодным, а потому муж уступил свои права Тургеневу и сделался другом без всяких скандальных разводов, и Иван Сергеевич сделался фактически мужем м-м Полины. От их брака родилось две дочери, которые вышли замуж и за которыми Иван Сергеевич дал каждой по 100 тысяч франков приданого. Жили они модно в Баден-Бадене. Рядом у Тургенева была своя вилла. Но тут случилось горькое испытание для Тургенева. М-м Виардо уступила своему цыганскому темпераменту и временно жила с принцем Баденским, от которого, как говорят, родился в свет известный скрипач Поль Виардо. Перерыв этот был тяжёлым испытанием для Тургенева, но через два года их отношения снова восстановились и уже не прерывались до конца жизни.

    Живя в Париже, мне случалось неоднократно бывать у Ивана Сергеевича в злополучные дни, когда он страдал подагрою. При входе м-м Виардо к нему я, конечно, сейчас же удалялся. Но всё-таки я замечал, как просветлялось лицо нашего страдальца и с какою нежностью и участием м-м Виардо к нему обращалась. Жизнь их, конечно, не подлежит ни чьему осуждению. Тургенев помещался в третьем этаже, в двух комнатах, и был совершенно счастлив и доволен. По своему бешеному темпераменту Полина была кумиром в доме, и надо было видеть заботливость Ивана Сергеевича, чтобы быть ей приятным самыми мелочными угождениями. Детей своих он любил страстно. Обе дочери были миловидны, но м-м Шамро больше его обожала, чем младшая её сестра. Когда они выходили замуж, то мне удалось быть на обеих свадьбах. Это происходило в Eglise libre, где не было ничего поповского, но пелись чудные кантаты лучшими артистами и органом дирижировал и играл знаменитый Сен-Санс. По убеждениям родителей, дети не подвергались обряду крещения, но имели дело только с мэрией. Живя в такой обстановке, Иван Сергеевич казался свободомыслящим, но я его всё-таки считал верующим.

    Да, утратили мы навсегда нашего гения-художника, великого писателя Ивана Сергеевича Тургенева! Это был не только наш человек, но и собственность Европы. Он первый понят ею дотла. Он читан на всех её языках, как Байрон, Шиллер, Гёте, как Дант, как Шекспир и Диккенс. Такой чести никто ещё не доживал из русских людей. Велик Пушкин, слово его звучит в сердцах наших, но глухо и непереводимо для других. И всё-таки от этого в минуту потери не легче на душе.

 

    Я видел в последний раз Ивана Сергеевича в Буживале, возвратясь из Питера, пока не поехал в Трепор. Встретил там его доверенного приятеля Топорова, который жил у него недели три, а потому и передал мне всё, как страдал больной за последнее время. Прибыл я часа в три, и Иван Сергеевич тотчас же меня принял. Тут был ещё кн. Мещерский, преданный ему человек, бывший на даче Виардо до последнего дня Тургенева. Лежал он на кушетке на балконе, покрытый пледом. Чудное чело его с раскинутыми волосами покоилось на высокой подушке. Глаза были полузакрыты, как и рот. С полминуты я стоял и глядел на него, но тут он меня признал и тихо сказал: "Спасибо, что пришли, Боголюбов, а завтра, пожалуй, и не застали бы". Я что-то хотел сказать, но он проговорил тихо: "Песнь моя спета, с землёй всё кончено у меня. Остаётся прощаться с друзьями". - "А Стасюлевич не был ещё у вас?" - "Нет, жду его каждый день, и, ежели завтра не приедет, то не застанет".

А.П. Боголюбов. Трепор - 47 kb

    После этого было опять минуты две молчания. Сжалось моё сердце, глядя на этого гиганта ума, сердца, и слезы стали навёртываться у меня на глазах. Тут Иван Сергеевич опять ко мне обратился: "Прощайте, Боголюбов" - и протянул мне руку, которую я поцеловал. "Зачем вы это делаете? - сказал он тихо. - Вы любите людей, и я их старался любить, сколько мог, так любите их всегда, прощайте". Я зарыдал и вышел вон. Такое чувство грусти повторилось со мной в третий раз: первый - когда я закрывал глаза матери, другой - когда умерла жена и третий - когда я простился с Иваном Сергеевичем(126).

    Оправясь немного, я сошёл с кн. Мещерским в подгорную аллею. Тут мы встретились с зятем м-м Виардо, музыкантом-композитором Дювернуа, который на мои слова, что Ивану Сергеевичу плохо, что вон, кажется, человек бежит за доктором, сказал очень хладнокровно: "Да, но ведь это бывает почти каждый день. Все мы знаем, что он очень болен...". Тут кн. Мещерский, настаивавший и прежде моего входа к Тургеневу, чтоб я завёл разговор с ним о месте его погребения, на что я, конечно, никогда бы не согласился, прямо в упор сказал французу: "Ну, а хоронить где его собираетесь?". - "Это вопрос почти решённый. Он всегда говаривал, что желал бы лежать у ног своего учителя Пушкина, но в конце концов сказал - положите меня рядом с Белинским". После Мещерский поставил вопрос, что ежели бы оправился Тургенев, то на зиму ведь ему жить в Париже в его мансардах невозможно. "Ну, да... конечно, но думаю, что он умрёт прежде, во всяком случае, ему надо куда-нибудь уехать". Тут мы распрощались и только свиделись на похоронах Тургенева, где я сказал ему: "Обращайтесь за всем к М.М. Стасюлевичу, это честный человек, и совет его самый достойный, ибо он был другом покойного".

 

    Я уехал вскоре в Трепор, где и жил, работая этюды. Стала надоедать переменчивая погода. Написал я и бури и затишья всякие, всё время пил сыворотку, так что мог даже работать и утром, и вечером, а всё-таки порешил ехать во вторник в Париж, ибо письма и газеты доходят сюда плохо, как и телеграммы.

    Сижу я в 12 часов, ожидая завтрака у своего окошечка. Дом мой был прямо против церкви готической XIII века, строенной ещё англичанами. Вдруг слышу звон мерный с перезвоном на разные тоны, значит, говорю себе, кого-нибудь хоронят. И точно, через пять минут раздалось хриплое блеяние причета католического. Потом шли простые люди в чёрных пиджаках и, наконец, бабы в чёрных капюшонах и дети. Покойник был уже в церкви, где его подняли и понесли через 10 минут на кладбище. А я стал собирать свои вещи, потому что завтра еду. Первое, что попалось в руки, когда я отворил комод сельского свойства, всегда со скрипом и визгом, была книга Тургенева "Первая любовь". Я машинально покрутил её, раскрыв и закрыв, да и подумал, зачем это так случилось. Но потом перешёл к краскам, бумаге и прочему хламу.

    Во вторник я, точно, уехал в Париж, а на другой день в десять часов пошёл к фотографу, где хотел непременно, не знаю почему, узнать, существуют ли клише с моих карикатур охоты у барона Урии Гинцбурга, где были две с Ивана Сергеевича и которые я дал Топорову для того, чтобы поместили в новом издании "Записок охотника", предпринятом И.И. Глазуновым.

    Объяснив в чём дело г. Лошару, я вдруг увидел, что лицо его вытягивается и руки складываются: "Ах, как жаль, что господин Жан умер. Сегодня большой артикул в "Evenement", не хотите ли прочесть" - и подал мне газету. Прочитав заголовок, я, не простясь, побежал к попу Васильеву, Его не было дома, но от привратника узнал, что за час до меня какие-то три молодые человека привезли гроб Ивана Сергеевича и что он теперь стоит в подвальной церкви. Я потребовал, чтобы мне её отворили, и, точно, вижу во мраке при маленькой, едва теплящейся лампадке стоит что-то. Стоял я перед этим полувидением, как осовелый, и, пока глаза привыкли к свету, мысль собиралась, и я, точно, разглядел дубовый гроб, покрытый золотым покровом. Тут я пробыл в раздумье минут десять один, и все слова прощания с Тургеневым перебирались мною, и я как снова их слышал, и снова они тихо шептались тем, кого уже более не существует. Мальчик вернулся. Я вынул свою записную книжку, попросил его зажечь канделябр и зачертил это видение с его длинными тенями, теряющимися на сводах церкви - этого последнего жилья великого человека(127).

    Возвратился домой. Ко мне пришли Онегин и Харламов. "Да как вы узнали, что я здесь, господа?" - говорю я им. "А мы были в церкви, сторож сказал, что вы только что ушли, вот мы и пошли вдогонку". - "Грустна наша встреча, господа". - "А каковы проводы покойнику из дома его г-жей и г-ми Виардо - так и собаку любимую лучше провожают, - сказал Онегин, - ведь мы оттуда. Ничего не ели до сих пор, поднялись в 8 часов. Приехали в Буживаль с холстами, рамами, хотим взойти - дворник говорит: "Никого не велено принимать". - "Да мы к покойнику". - "К покойнику, так поезжайте в Париж, он теперь сдан в церковь". - "Да ведь он умер в понедельник, в час пополудни". - "Это правда, но вчера работали целый день, резали, зашивали доктора, ваш консул был и священник, ну и управились, а сегодня отвезли". - "Ну, так поздравляю вас с новыми хозяевами". Побрели на станцию железной дороги. Ждали, конечно, зашли в церковь и к вам. Дайте есть", - сказал Онегин.

    За завтраком я узнал следующее, что никому, кроме вышесказанных деятелей, знать не дали(128), что приглашений никаких не будет, а о дне похорон объявится в газетах, что снята фотография, что Тургенев-скульптор, племянник покойного, снял маску и руку гипсовые. И то спасибо, что, проживая в Буживале, услышал о смерти Ивана Сергеевича от своей коровницы, отпускавшей ежедневно два раза молоко покойному, что накануне при агонии был кн. Орлов с сыновьями, которого едва допустили взглянуть на умирающего. Но единственный кн. Мещерский из русских людей был при его смерти, и то потому, что ночевал на даче.

    При конце завтрака пришёл отец Дмитрий Васильев. От него я узнал, что похороны назначены на пятницу, что был вопрос хоронить 2-м классом, но порешили на 3-й, про время отвоза гроба в Россию выяснит М.М. Стасюлевич, живущий теперь в Динаре и бывший час спустя по отходе Ивана Сергеевича в Буживале и которому я оставил при отъезде моём из Парижа в Трепор письмо, сообщая слова Ивана Сергеевича, а также желание его скорее увидеть. Михаил Матвеевич Стасюлевич писал мне в Нормандию, что он с час говорил с Тургеневым о его делах, но, видя, что больной утомляется, ушёл, но излагал в письме надежду, что мы, быть может, ещё доживём до 25 октября, дня рождения Тургенева, то есть до 65 лет. Но вышло иначе. Страдания стали слишком сильны, и несмотря на свою богатырскую натуру, Тургенев уступил смерти.

    О похоронах в церкви не скажу много, всё это известно из газет, но и они врали, как и всегда. Например, лежал у гроба наш венок, чудесный, с чёрной лентой, где было написано белым по-русски: "Великому художнику-писателю от Общества русских художников в Париже". Ну и что ж, все газеты написали: "От французских художников". А то же самое перепечатывают в русских, так что я писал В. Стасову, прося по возможности поправить ошибку печатно. Речей не было. Орлов, считая церковь придворною, посольскою, нашёл это невозможным. Да и вообще в России ведь миряне не произносят их в храмах, а говорят на кладбищах. За это его осуждали, что очень неправильно, ибо он всегда, сколько мне известно, был приятелем покойного, навещал его по первому зову, что мне слишком хорошо известно, когда случилась из-за Ивана Сергеевича наша пресловутая лавровская история.

    Вообще скажу, что отношения князя и Тургенева всегда были самые дружеские, и покойный не раз говорил мне, когда случалось по делам его секретарства у него что-нибудь отстоять или поправить, что такого чудного князя художники и не наживут никогда.

    Отец Васильев сказал хорошую речь, где он упомянул о Тургеневе как земляке, он из Орла, так было очень прочувствованно. Людей, любивших покойного, в церкви было много. Почтенная старуха Тургенева, жена Николая Ивановича Тургенева, полуслепая и, поди, безногая, со своей семьёй. Когда я сказал ей, что хотим открыть подписку на серебряный венок от его почитателей парижских, дав 200 франков, сказала: "Не стесняйтесь, заказывайте, а что не хватит - я всё плачу". Э. Ренан молча крепко пожал мне руку, он был очень печален, считал всегда другом покойного. Благодаря ему я с ним и познакомился и ещё более сблизился через М.Л. Рафалович.

    Много людей русских бранят м-м Виардо, ругая её цыганкой, грабительницей Тургенева, жадной тварью, воспользовавшейся его состоянием и пр. и пр. Я не стою на их стороне и не думаю так, благодаря тому, что, бывая в их доме, мог вглядываться в интимную жизнь Ивана Сергеевича, когда случалось её заставать у постели больного за много лет до смерти, во время подагрических припадков. Что можно было лучше поступить при его кончине, оказать более внимания его друзьям - это другое дело, но где эти друзья, - все в разброде. Город пуст, а смерть не ждёт. Да почему же и не допустить в ней эту истинную грусть. Обычай страны и прочее не принимается протестующими. Жизнь Тургенева и Виардо не есть жизнь обыкновенных людей. Полина Виардо, по-моему, была с Иваном Сергеевичем истинная пара по умственным достоинствам. Что у неё нет души, что всё расчёт - это другое дело, хотя и недоказанное и, опять по честности, не наше дело. Был бы недоволен покойный всеми этими порочными оттенками великой певицы и трагической актрисы, он не пробыл бы под одной с ней крышей более сорока лет, не сносил бы её дикого характера и обид (как это говорится другими) и даже унижений. Нет, всё это было для него ничтожно перед теми высокими достоинствами, которые приковали его к дивной женщине - безобразной красавице. Другой подруги он не мог иметь, и криво судят те, которые хотели бы ему навязать свой уход и свою любовь, им присущую. Ивану Тургеневу надо было жить и любить своеобразно, так, как он своеобразно бросил взгляд на всё, что сотворил, и тем себя увековечил. А деньги, дачи, дома, имущество, оставленное им, - всё это вздор, всё это бледно перед 42-летним чувством привязанности и хоть единым мигом наслаждения ума и сердца, который ему дала м-м Виардо. А потому вопроса о духовной и о том, почему Иван Сергеевич не оставил чего Я.П. Полонскому или на школы и пр., подымать никто не вправе. Всё это было его, и он полный властелин своего добра.

    Говорил мне кн. Мещерский, что при разговоре с покойным он вывел заключение, что Иван Сергеевич хотел знать мнение м-м Виардо, где быть ему погребённым, и что ежели бы она сказала, что фамильный монмартрский склеп соединит их бренные останки навсегда, то Тургенева Россия не получила бы. Он ждал этого решения, но его не последовало. Этому я, пожалуй, и не верю, хотя допускаю, что душа Ивана Сергеевича могла требовать такой последней ласки. Но ежели так не получилось, то надо уметь опять понять слова Дювернуа: "Тургенев принадлежит России, а не нам одним. И ежели бы мы вздумали хоронить его у себя, то заслужили бы справедливый гнев всего русского общества".

    Похоронили мы Ивана Сергеевича совершенно по-православному. Протоиерей нашей посольской церкви Д.В. Васильев, будучи земляком покойного, сказал над гробом прекрасное слово, где в массе обрисовал сердечную доброту Тургенева и любовь к ближнему(129). Палатка была достойна Ивана Сергеевича, чёрная, глубоко траурная. 12 громадных канделябров её освещали. Вместила она 1000 человек народа линией. Вереница довольно потрёпанных людей взошла с достоинством и возложила венок с надписью - это были нигилисты, или лучше - жители Латинского квартала. Всё обошлось благополучно, были Арапетов, Стюрлер, гр. Капнист, Гинцбург, Рафалович и пр. и пр. А в 8 ч. вечера гроб отправили с тихим поездом. Завтра едут гг. Шамро и Дювернуа, зятья м-м Виардо, на границу России и дальше.

    М-м Шамро проводила его останки в Россию, где друзья покойного, как г. Стасюлевич и другие, его встретили и погребли рядом с церковью Волковского кладбища подле профессора Кавелина. А как всё это произошло в Петербурге, то следует прочесть современные газеты, в которых подробно описано это знаменательное событие. Рисунок тушью, неоконченный, я отдал в альбом Общества русских художников в Париже(130).

    Спустя некоторое время после всех печальных событий я поехал в Буживаль к м-м Виардо. Приняла она меня очень ласково, чего я вовсе не ожидал, ибо газетные статьи, в русских журналах, да и многие частные люди, доброжелатели Ивана Сергеевича, не очень-то лестно отзывались о великой артистке. Все громко роптали, что, кроме своего родового имения, он оставил всё своё состояние м-м Виардо, а главное - право на издание его сочинений, которое сейчас же было куплено Глазуновым за 50 тысяч рублей. Кузнечик-музыкант Я.П. Полонский тоже претендовал, что как-де Тургенев так ласкал его жену и ей ничего не оставил. Осуждали Ивана Сергеевича за недостаток патриотизма, говорили, что он только на словах любил русского мужика, но на деле забыл его. Были дамы, которые сожалели о его смерти потому, что он им обещал занести в их альбом своё славное имя и надул! Но вот что высказала мне весьма спокойно с полным достоинством гениальная подруга жизни нашего незабвенного Ивана Сергеевича: "Какое право имеют так называемые друзья Тургенева клеймить меня и его в наших отношениях. Все люди от рождения свободны, и все их действия, не приносящие вреда обществу, не подвержены ничьему суду! Чувства и действия мои и его были основаны на законах, нами принятых, непонятных для толпы, да и для многих лиц, считающих себя умными и честными. Сорок два года я прожила с избранником моего сердца, вредя разве себе, но никому другому. Но мы слишком хорошо понимали друг друга, чтобы заботиться о вреде и что о нас говорят, ибо обоюдное наше положение было признано законным теми, кто нас знал и ценил. Ежели русские дорожат именем Тургенева, то с гордостью могу сказать, что сопоставленное с ним имя Полины Виардо никак его не умаляет, а разве возвышает. Мерзавцы говорят, что я обобрала Тургенева, не зная, что меж нами есть залоги, которые уничтожают всякий материальный расчёт, принадлежащий нам обоюдно".

    Бывая у Ивана Сергеевича и будучи знаком с домом Виардо, я никогда не мог думать, чтобы эта femme sapience<Мудрая женщина (франц. и лат.).> была со мной так любезна и откровенна, что мне дало право посещать её. И, к удивлению, я увидел, что единственный русский человек из её знакомых, продолжающий знакомство, - это я.

    Вскоре дом на рю Дуэ, где жили Иван Сергеевич и Виардо, был продан. На месте его теперь стоит громадный шестиэтажный.

    Оставляя своё жильё, Полина Виардо оставила мне письменный стол и кресло, за которым сидел и работал наш русский гений. Отдала мне его клёш-блузу, перо, чернильницу, а потом берет и тогу Кембриджского университета, где он был почётным членом(131). Отдала некоторые его книги, обещала рукописи, но, кажется, их у неё кто-то купил. Все эти реликвии я бережно собрал и препроводил в Радищевский музей, где стоит бюст Тургенева работы Антокольского в углу, носящем имя "Угла Тургенева". На стене висят его портреты и рукописи, а также письма м-м Виардо о даре музею его утвари. Итак, не в Орле, где родина Тургенева, хранятся о нём дорогие вещественные воспоминания, но под сенью А.Н. Радищева, которого Иван Сергеевич всегда высоко ценил(132).

Иван Николаевич Крамской

    Зашёл я как-то к К.П. Победоносцеву, который мне говорит: "Ну, что мне делать? Пристаёт Нечаев-Мальцев, надо ему егермейстера или что-то другое придворное. Как тут поступить, какие у него заслуги?". - "Да ведь он подбит золотом, так дайте ему мысль украсить храм, строящийся в Копенгагене, который Государь лично созидает. Пусть предложит ему в дар три фрески из жизни князя Александра Невского, а работу отдайте Крамскому". - "Да, это чудная мысль". - "Но не просите менее 20 тысяч рублей". - "Ну, ладно!".

    На другой день получаю записку от Победоносцева: "Пришлите мне Крамского. Нечаев Мальцев будет у меня в 11 час. утра". Ну и точно. Храм украсился тремя прекрасными иконами, только не за 20, а за 15 тысяч. На 5 тысяч егермейстер надул художника.

    Хотя Иван Николаевич Крамской(133) был родом из казацкой семьи, но это не помешало ему занять видное место среди русских художников своей эпохи. Поступив в Академию художеств учеником и достигши натурного класса, он записался в ученики к профессору А.Т. Маркову. И с самого начала показал в себе крупную способность быть рисовальщиком, что он и сохранил до конца своих дней. Всё шло хорошо в Академии художеств, но брожение юных уже началось, незаметно нарождалось и крушение. Традиция задачи тем на золотые медали осуждалась справедливо молодёжью, желавшей выказать свои способности по той отрасли, к которой они были расположены, ибо Ахиллесы, Сократы и Агамемноны устарели, давая весьма мало жизни для ума людям, проникнутым своею отечественною историей или другими более живыми сюжетами.

    В этот год (1863) конкурентов на Первую золотую медаль было много и, как нарочно, народ всё был развитой, трудящийся и талантливый. И вот им задают какую-то скандинавскую былину, что волк гонится за луною или что-то вроде этого, которая, по общему обсуждению, оказалась вовсе неподходящею по их разуму. Вследствие чего было подано заявление Совету, что нельзя ли-де переменить сюжет, как очень трудно исполнимый. Умное начальство воспротивилось. Ученики упорствовали, и в конце концов их сочли за бунтовщиков и всех огулом выбросили за борт Академии с пожеланиями доставать на воле золотой медали и следуемой за ней пенсии.

    Горько и безотрадно было положение молодых людей. Все они были люди без средств, а потому надо было что-либо придумать, чтобы не погибнуть с голода. И вот в уме И.Н. Крамского явилась блестящая мысль - составить из себя рабочую Артель художников и дружно помогать друг другу общим трудом. Думали недолго. Наняли приличную квартиру, и дело у них ежели не закипело, то по крайней мере настолько выяснилось, что явилась работа и общее существование было обеспечено.

    Жила братия в таком виде года три, но тут пошли разлады. Иван Николаевич, видя, что уже нет былого дружества, вышел из Общества, которое без него скоро совсем развалилось.

    В эту пору Крамской уже был женат. Трудно было выбираться на свет Божий, но за спиной была кроме строгого рисунка ещё одна громадная способность, о которой, несмотря на всю свою скромность, он позволял себе говорить с уверенностью: "У меня нет таланта, но что мне дал Господь Бог, это способность, делая портрет, доводить сходство до смешного".

    И точно, все портреты Крамского удивительно похожи и характерны, выявляют лицо вообще, а в особенности глаза человека, с которого он писал. Вы чувствуете, что находитесь под влиянием того, на кого смотрите, а вдаваясь в подробности - рот, нос, ухо, овал лица, - всё так и говорит в пользу сходства, вас поражающего(134). Многие ценители работ Крамского утверждали, что он был сух и неколоритен. Я с этим никак не согласен. Точно, мазок или удар кисти Ивана Николаевича не имел ни пошиба, ни мастерства широких живописцев. Но колорит он никогда не утрировал, а держался сероватой, но верной ноте живописи. Черноты, сажи или дёгтя, чем страдает наша русская школа, в Крамском не было. Тени лица его модели всегда были светлы и приятны. А сколько им было написано и нарисовано портретов, так имя им легион, ибо раз он взялся сделать сто двадцать портретов исторических деятелей углём и соусом, чем владел в совершенстве. Мужские портреты Крамского стоят выше женских, но и среди таковых есть много хороших, и ежели укажу на портрет (поясной) В.Н. Третьяковой, супруги нашего знаменитого собирателя Павла Михайловича, то поставьте его с любым самым могучим фламандцем, так только не сконфузится.

    Цены Крамского первоначально, да и до конца жизни, когда талант его уже окреп, были крайне умеренны. И когда мне случалось ему поставлять это на вид, то он добродушно отвечал: "Алексей Петрович, я не такой счастливчик, как вы, и должен думать, что у меня семья, которую надо поставить скромно, но уверенно на ноги, не оскорбляя и не эксплуатируя заказчиков".

    Надо отдать справедливость Ивану Николаевичу, что жил он всегда прилично, но скромно, обращая полное внимание на свою семью, в чём, несомненно, ему помогала его достойная жена Софья Николаевна, весьма неглупая, даже острая, но, к сожалению, малообразованная. От Крамского, по его начальному воспитанию, тоже нельзя было требовать образования, но, стараясь всегда вращаться в среде людей умных и науки, он много над собой трудился и был человеком вполне благовоспитанным, чему, конечно, ему помогал здоровый природный ум и высокая врождённая честность, которая проглядывала во всех его действиях.

    Крамской владел свободно пером, писал осмысленно и весьма толково. К сожалению, В.В. Стасов, издавший его письма огулом, оказал малую услугу посмертной памяти Ивана Николаевича, ибо ежели вы станете читать его переписку, то мало узнаете по ней Крамского. Нужда, в которой он жил, проглядывает почти в каждом его послании, что вовсе неинтересно и что топит в муке те письма, где он говорит горячо о художестве и своих собратьях, которых любил сердечно и бескорыстно(135).

    Никогда Иван Николаевич не был присяжным преподавателем. Но сколько народу он образовывал из молодых людей, которые приходили к нему поучиться и за дружеским советом! По нужде он давал частные уроки, но всегда тяготился ими, ибо, не видя никакого таланта в своих плательщиках, скорбел душою за них и часто говорил: "Я обворовываю эту публику". Репин, Ярошенко, Савицкий, Васнецов и многие другие пользовались советами Ивана Николаевича и не посрамили его науки. Имея такие блестящие профессорские способности, прямое место Крамского было бы в нашей Академии художеств. Но, будучи оттуда изгнан с позором, он до конца своей жизни был к ней крайне строг и враждебен. Да и как не быть врагом тогдашнего состава профессоров, которые под пятой мерзавца, вора, ссыльно-каторжного Петрушки Исеева были послушны, как овцы, которых он стриг и брил по своему произволу. Эпоха эта мне была слишком хорошо знакома, ибо, будучи членами Совета Академии и профессорами, Ге, Гун и я разом вышли из этого омута, позвав все связи с прекрасным, но до мерзости загаженным учреждением.

    В силу ли вражды с "нашею матерью", Иван Николаевич придумал прекрасное средство, дабы оттянуть от Академии все порядочные молодые силы художников образованием совершенно свободного и независимого Товарищества Передвижных Художественных Выставок. Мысль эта, не знаю, принадлежала ли всецело Крамскому, но знаю, что Мясоедов, Перов, Ге и другие вместе с Иваном Николаевичем написали Устав, который благополучно прошёл в министерстве внутренних дел, где тогда был министром Тимашев (отчасти скульптор, всегда сочувственно относившийся к нуждам нашего брата). В первый же год более двадцати членов вошли в состав учредителей, а потом явились экспоненты, и предприятие, соединясь с Москвой, получило полное гражданство(136).

    Одураченный Петрушка, вор Исеев, увидел разом, что Академические выставки пустеют, а потому благодушно предложил передвижникам залы в Академии. Это было, конечно, нам на руку, ибо мы были бедны жилищем. Подлость ссыльно-каторжного дошла до того, что на этих выставках давались даже профессорские и другие академические звания. На следующие годы это поощрение обострилось требованием конференц-секретаря участия членов Совета Академии на передвижной выставке. Правление наше вежливо ответило, что извольте, но только пройдете через наше жюри, что очень не понравилось генералам-художникам и Петрушке, почему начались разные подвохи, кончившиеся тем, что в одно прекрасное утро мы получили документ, в котором сообщалось, что впредь передвижные выставки не могут рассчитывать на академическое помещение(137).

    Но этот остракизм не смутил Товарищество. Начали выставлять картины в зале Академии наук, хотя и плохом, но даровом. А потом также в частных городских помещениях. Видя и сознавая нашу бездомность, Крамской усердно хлопотал, чтобы достали мы себе постоянную кровлю, а потому делались проекты постройки общественного барака, но всё это как-то не удавалось, и мы до сих пор всё ещё странствуем без дна и покрышки, но всё-таки служим делу честно и дружно, и до тех пор, пока будем существовать, имя Крамского в цепи нашей будет всегда крупным и крепким звеном, ибо много он потрудился, поддерживая строго без уклонения наши уставные порядки и принципы.

    Кроме портретов, Иван Николаевич написал несколько весьма значительных картин, которые можно видеть в галерее П.М. Третьякова. Самым капитальным его произведением надо считать "Христа в пустыне". Про эту картину уже довольно много написано, так что я сочту лишним разбирать её. Довольно будет, ежели скажу, что это здоровая картина новейшей русской школы в ряду религиозных полотен. Но я люблю Крамского в его картине "Русалки на берегу Днепра в лунную ночь". Мне всегда по душе также "Тенистый пруд в лунную ночь", где на скамье сидит мечтающая фигурка молодой женщины (супруга С.М. Третьякова), и дорого по глубокому впечатлению и композиции "Неутешное горе". Тут Иван Николаевич положил много труда, чтобы выразить и получить простоту горечи, но в этой глубокой сердечной печали выразились все тонкие и нежные чувства художника, хотя фигура бедной матери стоит спиной к зрителям. Тяжёлую эту минуту Крамской испытал, к сожалению, вместе со своею любящею супругою, а потому и немудрено, что он так глубоко почувствовал неутешное горе(138). Ещё у меня в памяти небольшая его картина, писанная после последней турецкой войны. Сюжет взят с торжественного возвращения нашей доблестной гвардии после тяжёлого болгарского похода. Гвардейцы проходят под аркой Большой Морской улицы, завешанной флагами. Народ внизу орёт "Ура!", а на балконе стоит вдова погибшего на войне со своими детьми, одетыми в траур, и слезы струятся у бедной молодой женщины в батистовый платок из красивых, опухших от горя глаз. Тут Иван Николаевич опять поэт, хотя грустный, но душевный и глубокий по мысли(139).

    Но капитальнейшею работой Крамского навсегда останется купол нового громадного соборного храма Христа Спасителя в Москве(140). Громадное дело это, вполне подлое, было закончено Иваном Николаевичем из добродушия и почтительности к своему учителю в Академии, профессору Алексею Тарасовичу Маркову и прошло совершенно бесследно для него по подлости строителя архитектора Тона и его наследника Александра Ивановича Резанова, бывшего ректора Академии по архитектуре, друга и приятеля вора Исеева, в угоду которому он стёр Крамского совершенно из деятелей храма, о чём скажу ниже.

    Живописные работы в храме Христа раздавались профессором, взяточником Тоном на громадные суммы, конечно, со взиманием в свою пользу крупного куша. Видя доброту и покладистую натуру А.Т. Маркова, Тон даёт ему расписать купол за 100 тысяч рублей серебром. Взял он за эту услугу двадцать пять тысяч на свои карманные расходы. Ну, бедняку подобный заказ был манною небесною. Но силы Маркова были уже плохи давно, а потому, скомпоновав эскиз - Бога Саваофа, окружённого сонмом херувимов, он стал подыскивать доброго человека, художника, который за умеренную плату исполнил бы его работу честно под его руководством. Ученик его Иван Кузьмин Макаров взялся за дело, но, будучи беден и обременён громадным семейством, забирал у него шибко деньги, а Марков держал мошну очень туго. Да кроме того, он обязал Макарова сделать двадцать херувимов громадной величины для купола, от чего тот отказался, говоря, что это не его дело, ибо он взялся написать только Бога и не более и что готов, пожалуй, писать и херувимов, но с готовых прорезей. Марков сделал пять да и говорит: "А остальные вы кувыркните врассыпную, переворачивая бумагу". Такое нищенство в капитальной работе показалось Макарову недостойным, да притом же Марков отказал ему в деньгах, и он отказался от работы. Делать нечего, надо было искать нового силача-художника, а потому Алексей Тарасович обратился к другому своему ученику, человеку опытному, рисовальщику строгому - Евграфу Семёновичу Сорокину, посулил за работу двадцать пять тысяч, ту же сумму, что и Макарову. Первым приёмом Сорокина было требование выпрямить "Бога Саваофа", ибо он был крайне плохо нарисован и валился из купола. Марков находил, что и так сойдёт. Но Сорокин, пользуясь его отъездом в Петербург, перечертил фигуру. Когда Марков приехал обратно, то пришёл в ужас и смятение, так что на другой день Евграф Семёнович, прибыв рано утром на подмостки, скипидаром смыл всё им сделанное и более уже на строение не являлся.

    Опять настало время терзаний для бедного "Колизея Фортуныча"! Опять надо было искать нового молодца к себе в помощники. Тут он вспомнил об И.Н. Крамском и за те же двадцать пять тысяч порешил с ним начать работу. Но Крамской, осмотрев всё прежде сделанное, сказал: "Извольте, берусь, но только с тем, чтобы вы не являлись в храм до тех пор, пока я вас сам не позову, а иначе - не хочу". Надо было соглашаться. И вот через два месяца Марков с удовольствием увидел, что "Бог" всё-таки переделан и высится прямо в облаках и что херувимы вокруг него летают все разные, один на другого не похожи. Старик прослезился и опять ожидает в изгнании своей участи. Месяца через три колорит купола уже выяснился, сняты и разобраны были нарочно леса, чтобы взглянуть на общий эффект. Всё оказалось вполне добросовестно и честно, так что к концу года купол был осмотрен комиссией и принят от Маркова, и сей выдал обещанные двадцать пять тысяч, которые крохами достались художнику, ибо у него было шесть товарищей-помощников, с которыми он поделил сумму поровну.

    Не так поступил Ф.А. Бруни с Тоном. Он забирал деньги вперёд, и когда дошёл до пятидесяти тысяч и хотел сдавать свою работу, то её забраковали. Но он скоро умер, а на остальные пятьдесят тысяч прежнюю работу его смыл и заново исполнил свою Евграф Сорокин.

    Обсуждали лихоимства Тона в это время, рисовали карикатуры на него и Маркова. Последний был представлен с неким другом, осматривающим купол. В виде жонглёра на брюхе Тарасыча балансировал длиннейший шест, а на нём в куполе сидел и писал маленький Макаров. "Ну как ты, друг мой, думаешь о моей работе?" - "Ничего, хорошо будет, - говорил приятель, - только дай побольше Тону золотистого".

    Кроме этих работ Иван Николаевич сделал ещё два образа-картины из жизни равноапостольного князя святого Александра Невского для Копенгагенской церкви.

    Наступила коронация императора Александра III. Предложено было сделать альбом её, а потому приглашено было множество художников, которым были розданы различные сюжеты коронационных моментов. В числе деятелей находился и Иван Николаевич, на долю которого выпал момент приобщения святым тайнам императора в Алтарных вратах Успенского собора(141). Жил он в это время у меня в доме, чем немало была довольна заботливая его жена, ибо здоровье Ивана Николаевича начинало сильно пошатываться. Сидел он на строгой диете, только молоко пил да ел куру, а потому не был в хозяйстве разорителен.

    Князь Долгоруков, как председатель комиссии по постройке храма Христа Спасителя, по представлению архитектора Резанова исходатайствовал всем участвовавшим в этом деле, живым и мёртвым (были вдовы, которых наградили за службу мужей), щедрые награды. Не обошли даже сторожей, которым налепили награды. Но купол не был вознаграждён, и о Крамском даже и не подумали.

    Я встретил Резанова и говорю ему: "Да как же это вы позабыли главного деятеля - Ивана Николаевича Крамского, представляя всех к наградам по храму Спаса?". Подлая улыбка добродушия осенила его лицо, и он сладко промолвил: "Да, Алексей Петрович, работа эта была так сложна, что, право, не знаешь, где было начало и конец". - "Начало, говорю, другое дело, а конец всецело принадлежит Крамскому, которого обходить нельзя, а потому предупреждаю вас, что я пойду к князю Долгорукову, расскажу всю процедуру работы в куполе, а нет - так скажу прямо Государю, который лично знает Крамского и, вероятно, по своей доброте и прямоте не оставит вниманием того, кого вы обходите".

    Зная, что тут я имею дело с господином с весьма растяжимой совестью, я отправился лично к князю В.А. Долгорукову и высказал ему мою просьбу о товарище. Князь, конечно, не мог помнить всех деятелей по храму, очень меня благодарил, сказав: "Да как же это Резанов?...". - "Да, ведь, Резанов с Академией ненавидят Крамского". - "Ну, так я лично скажу об этом Государю". И через два дня Крамскому прислали Станислава на шею.

    Когда он узнал моё вмешательство, то сказал добродушно: "Ах, Алексей Петрович, благодаря вам меня ещё долго будут ругать в Академии!".

    Как-то мы разговорились с Крамским о благосостоянии вообще и трудности достижения душевного спокойствия. "Для этого нужно уединение от тревог жизни, - сказал он, - а где его найдёшь. Наступит лето, казалось бы, так и пошёл подышать воздухом, а восстанавливать свои силы на пляже по окрестным дачам - это ужасно скучно. Нужно поле, нужен лес, нужен горизонт беспредельный". - "Так за чем дело стало, - говорю ему, - вы честный человек, ежели капиталов нет, то задолжайте и купите себе землицу где-нибудь поближе к Петербургу, выстройте мастерскую и живите, работая всласть". Так или иначе, вследствие ли нашего разговора, но вскоре Крамской купил землю на станции Сиверской при небольшой речке, к которой скатом шел косогор, и на нем выросла красивая дача(142), на которую я всегда смотрю с любовью и уважением, проезжая в Париж или возвращаясь на Родину. Здесь Иван Николаевич был счастлив в своей семье. Как-то однажды я у него переночевал, пускаясь в дальний путь, и видел его, как патриарха, в кругу молодёжи и друзей, которые роились около него. По-видимому, он был покоен и доволен. Но натура этого честного труженика была уже надорванною. Он страдал сердечною болезнью и грудною.

    Ещё в 1876 году Иван Николаевич поехал за границу полечиться и поработать(143). Но, заехав в Париж, почувствовал себя хорошо и, мало думая о болезни, предался композиции серьёзной картины "Христос перед Пилатом". Кроме того, он посещал усердно музеи и занялся офортным портретом Цесаревича(144).

    Подготовя свою работу, он нанял мастерскую и сел за своё огромное полотно, для которого изучал древний Рим, а дабы ближе вникнуть во все детали времени, я бывал с ним раза три у Ренана, который уяснил Крамскому многое касательно архитектуры иерусалимских построек той эпохи, а также об одеянии древних римлян и иудеев. Иван Николаевич внимательно слушал великого писателя и раз, выходя от него, сказал в раздумье: "А вот тут и нехватка во мне. Зачем я не знаю здешнего языка". Потом я его познакомил с известным и строгим рисовальщиком, художником Жеромом, членом Института Франции, который серьёзно и археологически изучал костюм древнеримских воинов во всех подробностях, причём сообщил Крамскому кальки с рисунков лат и шлемов и соседей римских. Но, к сожалению, вскоре покой Ивана Николаевича был нарушен. Он получил тревожные известия из дому, что жена его захворала вдруг меланхолиею, так что он собрался наскоро и оставил Париж.

    Прошло несколько лет, здоровье его не ухудшалось, но вдруг он сильно захворал, и доктора его отправили на юг Франции. Прибыв в Париж со своею юною дочкой, он остановился у меня на несколько дней(145). Из дому почти не выходил и на вид был жёлто-зелёный, страдая удушливым кашлем. И здесь, вспоминая прошлое, я спросил его про окончание мальцевских картин. "Сдал их, слава Богу, - сказал он, улыбаясь, - и деньги получил сполна. Не совсем сполна, да ну его к Богу - не додал, мерзавец, двух тысяч, но это уже дело прошлое!" - "Как прошлое, да ведь вы не так богаты, чтобы швырять такою суммою. Я непременно напишу об этом К.П. Победоносцеву, чтобы тот устыдил вора". - "Ну, а этого не делайте, прошу вас. При отъезде я виделся с обер-прокурором и сказал ему, что дело по заказу картин окончено и что Государь очень доволен. А мне это только и нужно". Через дней пять-шесть Крамской уехал в Ментону, где я его отрекомендовал русскому доктору г. Кубе. К маю месяцу он вернулся ко мне обратно, и я с радостью увидел, что добрый Иван Николаевич поправился совершенно. Сипота голоса пропала, кашель тоже. Загар был виден на лице, да и духом он совсем воспрял. Ходил в Салон ежедневно. Горячо обсуждал французскую живопись, отдавая ей полное преимущество перед немцами и Италией. Впрочем, не будучи западником, а оставаясь всегда честным и умным русским художником, он никогда не был красного, стасовского закала.

    Я уже говорил выше, что Иван Николаевич писал очень хорошо, толково и грамотно. Во время Турецкой войны вышла в свет его статья "Судьбы русского искусства", где он очень просто описывал себя в Академии и его выгон из оной, конечно, с некоторыми размышлениями - чего нам недостаёт, да и месту нашего воспитания. Статья Крамского возмутила Академию и главного хранителя её печати и чести Исеева, который тотчас же её отправил нашему президенту В. Кн. Владимиру Александровичу в Болгарию. Но так как у Его Высочества было на руках дело поважнее академических сплетней, то позиция и осталась без внимания. Но вор-Петрушка рассказывал всем, что президент писал ему, что, возвратясь, скрутит Крамского в бараний рог.

    Кстати, скажу здесь про наружность Крамского. Он был роста среднего, на вид крепкого сложения. Маленькие серые глаза блестели у него как угли. Лицо его было приятно, хотя не было красиво и правильно. Когда он улыбался или смеялся, то всё оживлялось в нём, намного добавляя общую прелесть. Он никогда не был франтом или щеголем, но всегда был свежо одет и умыт. Волосы на голове его были стоячие, а борода редкая и с проседью. Пишу это потому, что русское художество вообще более тратит мыла на мытьё кистей, чем на свои телеса и физиономии. Быть может, это суждение покажется злобным, но я по опыту знаю, что вся моя братия с малым исключением была чёсаная и умытая. Но общий характер русского артиста - это небрежение к своей персоне!

    Но недолго Иван Николаевич пользовался восстановленным здоровьем в стране апельсинов и лимонов. Русская осень и зима взяли своё, и он зачах снова. В мае месяце, когда я с ним увиделся, то он опять страдал от удушья и сердцебиенья. Я советовал ему снова ехать за границу, но он и слушать не хотел и снова засел за свои портреты.

    Прошёл ещё год такой же трудовой и страдальческой жизни, и в один день его нашли лежащим на полу перед работой, а кисти и палитра валялись вокруг. Разрыв сердца унёс в могилу этого прекрасного человека и знатного русского художника(146).

    Теперь, когда пишу эти строки, то наша Академия возрождается(147). Весь старый хлам исеевского закала уволен, кто за старостью лет, а большая часть за невежество и тупоумие. Новый вице-президент гр. И.И. Толстой живёт дружно с передвижниками. Снова принял их в Академию, призвал к деятельности многих членов. Вот тут-то наш незабвенный Иван Николаевич мог бы сослужить добрую службу опозорившему его учреждению. Рисунок стал бы необходимым нашей науке, зацвёл бы снова под его верным глазом, и был бы он превосходнейшим ректором Академии, обладая качествами знаменитого Энгра!

    Но Бог не дал ему века, а потому и скажем мы с уважением - "Вечная память нашему талантливому собрату!".

    У художника Карла Викентьевича Лемоха, а ныне Кирилла (он принял православие), собирались частенько его друзья. Он долгое время был кассиром и членом Комитета Общества передвижников и вообще пользовался общею любовью и уважением своих приятелей.

    Зашла речь о том, как трудно художнику, да и вообще человеку, честным трудом составить себе состояние, не став грязняком, ростовщиком или скупердяем. Перебирали, кто из нас богат, или, яснее, - не беден и может жить обеспеченно. Говорили об И.К. Айвазовском как о самом богатом человеке. Упоминали об архитекторе Тоне, но тут все в голос кричали, что это вор и мошенник. Попал и я в число богачей, так что поневоле пришлось пояснить, каким образом я сделался с состоянием около трёхсот тысяч рублей. "Работаю я, господа, вот уже сорок пять лет. Начал это дело с пятнадцати. Не пренебрегал ничем. Писал, будучи ещё гардемарином, Николаев Первых, Николаев Угодников и всё, что требовал тогда Апраксин ряд. По выходе в офицеры стал литографом и уже до поступления в Академию рисовал в журналы всякую потребу, не стесняясь сюжетами. В Академии торговля моя пошла ещё бойчее, а когда открылась Крымская война, то тут, по праву морского художника, я стал писать Синоп и другие морские военные эпизоды, которые были замечены Государем Николаем Павловичем, и он мне приказал писать всю войну для галереи Зимнего дворца, с чем я и поехал за границу как пенсионер. Там надо было снова учиться, ибо я чувствовал себя очень слабым, а потому ударился в рисунки с натуры и продавал их очень дёшево, но доходно. Опять делал литографии и даже расписывал печи, блюда и тарелки, чтобы изучить керамику. За всё это брал деньги и жил ими бойко. Но при конце пенсионерства разом продал картин на тысяч двадцать франков. А вернувшись в Петербург, когда сдал заказ ко Двору, то взял за это тридцать пять тысяч рублей. Из них пятнадцать отдал в казну с тем, чтобы мне дали ежегодную пенсию в 1000 рублей, а остальные положил в капитал и не тратил его. Так я вёл своё дело постоянно. Половину заработка проедал, а другую клал в сторону, что и составило моё состояние. Надо сказать, что у меня были года, когда я вырабатывал по 25 и 30 тысяч рублей, но вообще я был трудолюбив, как никто из вас, и это говорю без хвастовства, ибо, когда жил в Дюссельдорфе, немцы меня прозвали "Пчелой" по труду. Спекулировать я не был рождён, но долгов никогда не делал, и вот в этом-то и была моя главная сила". - "Вы правы вполне, и история ваша поучительная, но не забудьте про энергию и крупный талант, а как достать деньги при посредственности - вот задача?" - "Я всё-таки скажу, что самое доходное положение - это юрист". Все захохотали, ибо возражающий Иван Николаевич Крамской сам просветился своею неподражаемою честною весёлою улыбкой. "Да! Да! Юристы! Это люди способные на состояния! Ну, возьмите Рожнова-Ротькова. Я знал его, когда у него гроша не было за душой. Подыскал он себе идиота-богача Илью Федуловича Громова(148) и в четыре года так оплёл, что тот при смерти оставил ему всё своё состояние, законно и правильно купленное г. Ротьковым, так что никакие родственники и контр-юристы не могли его оспорить. И вот голыш - Рожнов-Ротьков - владелец громовских лесных дач, домов, капитала. Теперь он голова города - только что избран, широко творит добро, где нужно, чтобы схватить ещё большее. Живёт в палаццо на Неве, катается на резиновых шинах, брызгая грязью в проходящих бедняков, достигая чинов и сгибаясь под тяжестью всевозможных звёзд, лент и орденов. Ну не прав ли я, господа, что юристы - это люди для скорого составления богатства!".

За чашкой кофе и сигарой

    В зиму 1883 года в Париже съехались наши Великие Князья Владимир Александрович с супругою, Алексей Александрович, Павел и Сергей Александровичи, герцог Лейхтенбергский и графиня Богарнэ. По-прежнему я бывал в их обществе частенько. Завтракал у них, и тут велись разговоры о том, что произошло в Париже. Смерть Тургенева, конечно, была событием, а потому, говоря о нём, В. Кн. Владимир Александрович оказался не из его почитателей. Он очень осуждал его покровительство здешней нигилистической русской шайке, за отношение с Лавровым. Напрасно я убеждал его, что Тургенев только делал добро, но вожаком их никогда не был. "Да, и добро этой сволочи делать не следовало бы, это враги отечества", - был его ответ.

    Великие Князья Алексей и Павел Александрович приехали сюда со своим воспитателем контр-адмиралом Дмитрием Сергеевичем Арсеньевым и гувернёром м-е Лакостом. В. Кн. Павел Александрович схватил в Петербурге воспаление лёгких и должен был пробыть в лучшем климате. Оба воспитателя были мои хорошие приятели, а потому я часто ходил с Великими Князьями по музеям и художникам. Сергей Александрович любил старину и художества, которое в нём развила и природила его августейшая матушка императрица, так что он всегда нами интересовался.

    В это время создавалась в Париже для Нью-Йорка колоссальная статуя "Свободы" из бронзовых листов по модели Бартольди. Она была почти готова, а потому нам её показали с полным вниманием. Но люди, видевшие её в Америке, говорили мне, что она не делает такого эффекта, который ожидался, ибо громада водная её как-то поглощает.

    В мастерской у художника Жерома В. Кн. Сергей Александрович приобрёл картину "Продажа невольницы". Внимательный художник подарил мне прекрасный рисунок с натуры одной из сидящих женщин, который составляет редкость Радищевского музея, и фотокопию с картины.

 

А.П. Боголюбов. Отлив в Трепоре - 24 kb

К 1881-1882 гг. "Записки моряка-художника" К 1884-1885 гг.